Евгений Терновский - Встречи на рю Данкерк
Шаховскую часто упрекали в патернализме. В редакции она всегда появлялась в окружении старых дам, у которых цель жизни, как кажется, заключалась в демонстративном обожании главного редактора. Но этот патернализм отнюдь не исключал либерализма. Я помню, что несколько сотрудников без труда уговорили З. А. отказаться от публикации ее собственной статьи по поводу Андрея Синявского — в ней было слишком много личных выпадов. В течение многих лет она из сострадания выносила присутствие Сергея Мильевича Рафальского, который был ей неприятен как социалист. Один из сотрудников опубликовал более чем холодный отзыв на книгу ее брата, владыки Иоанна, о Льве Толстом, что ничуть не помешало редактору и оному сотруднику сохранять добрые отношения. Предыдущий редактор «РМ», Сергей Акимович Водов, кстати оставивший добрую память о себе среди старых русских журналистов, действовал иначе — по рассказу Нины Константиновны Прихненко, секретарши редакции, он молниеносно подвергал остракизму строптивого автора.
Таким образом, могу сказать, что атмосфера в «РМ» того времени была мирной и приятной. Старые сотрудники — Рафальский или Константин Дмитриевич Померанцев (мой сосед по дому) — приняли экс-советских литературных беженцев с сердечным расположением. Рафальский, ядовитый полемист и автор гигантских социалистических, экономических и даже антропологических проектов, был добрейшим человеком, художником в духе Малявина и интересным собеседником. Померанцев, обладавший железным здоровьем, несмотря на крайне болезненный вид, — он пересек на спортивном велосипеде половину Италии, — мог часами говорить (и заговорить до умопомрачения свою молчаливую жертву) о русской поэзии и немецкой антропософии. Георгий Иванов был для него Овидием, доктор Штейнер — Вергилием. После его кончины в 1991 году я прочитал подборку его трогательных стихотворений, из которых одно четверостишие, написанное по поводу трагической смерти его молодого друга, Михаила Туроверова, хотел бы привести здесь:
Ты был моим вечерним светом.
Ты совестью моею был.
На все вопросы был ответом,
хотя бы потому, что жил.
Через три года после моего прибытия в Париж Шаховская оставила «Русскую мысль», и редакторский трон занял Серафим Николаевич Милорадович. Этот потомок русских дворян и родственник немецкой аристократии, человек почти исполинского сложения, отличался той учтивостью, которая, не сомневаюсь, привела бы в восхищение Данжо. Вообразите такую сценку: главный редактор, в своем тогдашнем вечнозеленом пиджаке, склоняется над письменным столом сотрудника редакции, размахивая только что полученным номером французской газеты: «Милый Женя, если у вас будет свободная минута… ах, это совсем не срочно… когда сможете… это совсем небольшая статья… не могли бы вы перевести для будущего номера… если, разумеется, у вас нет другой срочной работы!» Статья тут же переводилась, и старательный переводчик немедленно вознаграждался ликующим возгласом: «Чудно! Превосходно!» Для тех, кто имел несчастие побывать в приемных советских редакторов, такой стиль общения в первые времена казался почти версальским. Впоследствии Серафим Николаевич оказался директором «Overseas Publications Interchange» в Лондоне, и наше сотрудничество долго продолжалось — я перевел с французского языка на русский две книги для этого издательства.
Среди постоянных сотрудников было несколько новых беженцев и выбеженцев.
Журналист Владимир Рыбаков был тем, кого тогда именовали репатриантами (его родители, французские коммунисты русского и польского происхождения, неосторожно вернулись в СССР после войны и через несколько лет совершили то же путешествие, но в обратном направлении). Он уже несколько лет жил в Париже, превосходно знал, как нанять квартиру или избежать административных подвохов. В первые месяцы моей французской жизни он был моим сущим поводырем.
Через год или два в Париже появился Николай Боков. «Русская мысль» издала задолго до его приезда блестящую сатиру анонимного автора из России — «Приключения Вани Чмотанова». Оказалось, что им был Боков — вместе со своим соавтором, Николаем Петровым. Вскоре Боков стал нашим коллегой.
После работы мы часто отправлялись, как парижские гуляки, в кафе по соседству, носившее музыкальное название «Do, Re, Mi», пили красное вино и играли во флиппер. Обычно Рыбаков был чемпионом. Мне было тогда 34 года, моим коллегам — на четыре и пять лет меньше. Далеко от юности, но тем не менее я думаю, что мы часто ощущали плеск или всплеск молодости, в основном мрачно проведенной при советском режиме. Николай Боков, даровитый актер, иногда разыгрывал сценки, которые нас приводили в восхищение. Помню, например, полемику Ленина с Троцким, когда один из оппонентов дубасит другого по воображаемой лысине, а тот вырывает с корнем мнимые пепельные кудри своего противника. Сценка сопровождалась русским комментарием, столь же забавным, как пантомима, — и пораженные посетители кафе, включая хозяина, покатывались со смеха, хотя не понимали ни единого слова.
Вероятно, вам эта картинка может показаться слишком идилличной — и вы правы. Наше покойное пристанище периодически потрясали внешние распри, грозившие расправой. Так, один автор третьей эмиграции, взбешенный статьей С. М. Рафальского, грозился отколошматить почтенного 84-летнего старца. Другой эмигрант-литератор (не исключаю, что им была переодетая эмигрантка) в течение нескольких дней устраивал засаду возле «Русской мысли», чтобы публично оскорбить некоего С-кия (под этим псевдонимом, С-кий, прозрачно скрывался Сергей Мильевич), — месть за его критику, кстати довольно добродушную. Некий эмигрантский бард написал бредовое и прехамское письмо Зинаиде Алексеевне, подозревая ее в авторстве критической статьи, подписанной В. Малашин. (Шаховская автором была не более чем я. Не намерен облегчать работу будущим литературным детективам, если таковые найдутся, и оставляю им осуществлять многочисленные поиски и происки.)
Таковы были литературные нравы третьей эмиграции.
И, несмотря на эти бури и бураны в эмигрантском стакане, я вспоминаю с удовольствием о годах, проведенных в «Русской мысли». Они завершились для меня отъездом в Кёльн в 1978 году.
— Сотрудник «Русской мысли», редакционный секретарь «Континента», вы активно участвовали в культурной деятельности эмиграции третьей волны. Какое впечатление производили представители этой волны?
— Мое пребывание в редакции «Континента» было недолгим — всего около двух лет (1975 — начало 1977) — и закончилось мирным разрывом с его главным редактором, Владимиром Максимовым. Это был человек с совершенно не-воз-мож-ным характером, несмотря на свои многочисленные достоинства. Позднее мы иногда встречались в церковном дворе на улице Дарю, учтиво здоровались, но былые дружеские отношения канули в Лету.
Третья эмиграция представляла собой весьма диковинную смесь лиц, наречий и состояний. Было естественно полагать, что они избрали изгнание по политическим мотивам. Разумеется, я не ожидал, что все эти беженцы будут подобны Буковскому (кстати, Владимир Буковский эмигрантом не был) или даже скромными диссидентами, к которым я относил себя самого. Но я также не ожидал, что среди них сыщутся трепетные поклонники Ленина и сторонники розового социалистического рая. И они отнюдь не витали в бледном одиночестве!
Многочисленными были и те, кто с ностальгией вспоминал о своем недавнем советском прошлом («Я работала на Свердловской студии телевидения!» или «Я писал в журнале „Пионер”!»), хотя налицо были причины стыдиться его или хотя бы сожалеть о нем. Другие с гордостью изрекали исторические фразы типа «Я не диссидент!» или «Я не политический эмигрант, я экономический беженец». Я совсем не сужу строго людей, которые покидали СССР по экономическим причинам, но, к сожалению, я часто видел, что от них исходила струя какого-то иррационального отвращения, даже ненависти к оставленной отчизне. Мне это было глубоко чуждо.
Я всегда отделял коммунистический режим от нации и страны, хотя в те времена это было нелегкой задачей.
— Как складывались отношения между представителями третьей и предшествующих волн эмиграции?
— Каковы были отношения у третьего потока с первой эмиграцией, я затрудняюсь сказать, но мой опыт позволил мне не только отнестись к ней с высоким уважением, но и понять, какую невосполнимую потерю составляла она для России.
С большим теплом вспоминаю о владыке Иоанне (Шаховском), священнике о. Николае Оболенском, бывшем редакторе «Возрождения» С. С. Оболенском, писателе В. В. Вейдле.
Я несколько раз встречался с Н. М. Зерновым, богословом и историком, и с известным философом Н. С. Арсеньевым. Николай Сергеевич, несмотря на свои 87 лет, был бодр, приятно говорлив, способен в течение часа представить в основных чертах свой труд о Хомякове, изданный в 1955 году в США. У меня сохранилась переписка с Зерновым, Арсеньевым и игуменом Геннадием (Эйкаловичем), человеком энциклопедических познаний и знатоком знаменитых «Ареопагитик».