Уистан Оден - Чтение. Письмо. Эссе о литературе
О типичном рассказе Кафки можно сказать, что формула героического поиска в нем вывернута наизнанку. В книге, где герой что-то ищет, цель его поиска — принцесса, источник жизни и т. д. — заранее известна ему. Достичь ее нелегко, и герой обычно не представляет себе ни путей к ней, ни грозящей ему опасности; но есть другие персонажи, которым известно и то и другое; они предостерегают и наставляют героя. Более того, эта цель желанна всем и каждому. К ней стремятся и все остальные, но достичь ее может лишь тот, чья судьба предрешена. Когда три брата из волшебной сказки по очереди отправляются в путь на Поиски, первые два оказываются не на высоте и терпят поражение, младший же побеждает благодаря своей кротости и сердечной доброте. Но младший, как и старшие братья, все время совершенно уверен, что победит.
В рассказах Кафки цель кажется недостижимой самому герою: ему не с кем состязаться. Люди, которых он встречает на пути, или пытаются помочь ему, или чинят препятствия, а чаще всего попросту безразличны к нему, и никто из них не имеет ни малейшего представления о том, куда он держит путь. Как гласит известный афоризм, «есть цель, но нет пути; то, что мы называем путем, лишь обычная нерешительность». Ничуть не уверенный в успехе, герой Кафки с самого начала уверен в том, что он обречен на поражение, так же как обречен на немыслимые и бесплодные усилия. Одно желание достичь цели является доказательством — но не того, что он Избран, а лишь того, что на нем лежит особое проклятие.
Самый главный грех — нетерпение. Из-за нетерпения мы были изгнаны из Рая, и оно же мешает нам обрести его.
Теоретически безошибочная возможность достичь счастья существует: она заключается в том, чтобы верить в неистребимое начало в себе и не пытаться постичь его.
В предыдущих версиях поиска герой знает, что он должен делать, и беспокоит его только одно: сможет ли он совершить предназначенное ему? Одиссей знает, что не должен слушать пение сирен, рыцарь Святого Грааля знает, что должен остаться девственником, детектив знает, что должен отличить правду от лжи. Но с К. все обстоит иначе: он не знает, что ему делать. Его никто не искушает, поэтому ему не надо выбирать между добром и злом, и в то же время нельзя сказать, что он беззаботен и опьянен движением. Он убежден: его нынешние действия необычайно важны, но он совершенно не представляет себе, какими они должны быть. Если он сделает неправильный выбор, он не только пострадает от этого, но и будет нести ответственность за свою ошибку. Если инструкции и советы, которые он получает, кажутся ему нелепыми или противоречивыми, он не может считать их свидетельством чужого злого умысла или вины — они, возможно, лишь доказательство его собственной вины.
У традиционного героя Поиска есть стимул — либо явный, как у Одиссея, либо скрытый, как у персонажа волшебной сказки; в первом случае успешное завершение странствия приумножает его славу, во втором — открывает нам, что невзрачный персонаж и есть настоящий герой и победитель; стать героем в традиционном смысле — значит обрести право произнести слово «я» благодаря своим необыкновенным дарованиям и поступкам. Но у К. с самого начала есть свое «я», и его вина заключается лишь в том, что он существует независимо от дарований и поступков.
Если бы К. в «Процессе» был невиновен, он перестал бы быть К. и стал безымянным персонажем, как лесной фавн из «Алисы в Зазеркалье». В «Замке» К., буква, взыскует стать словом, землемером — иными словами, желает обрести свое «я», подобно всем прочим смертным. Но именно это ему не дозволяется.
Мир традиционного Поиска может быть опасным, но открытым — герой волен отправиться в любом направлении. Но мир Кафки — это мир герметичный, закрытый, мир, лишенный духовных и чувственных свойств. Это сугубо материальный, физический мир. Предметы, лица могут казаться расплывчатыми, но читатель чувствует их удушливое кольцо; ни в одном воображаемом мире не ощущаешь такой тяжести. Один шаг отнимает у героя все силы. Он чувствует себя узником и пытается сбежать; но, быть может, он и создан для тюрьмы, а свобода способна раздавить его.
Например, герой-рассказчик в притче «Нора» — зверь неопределенного вида, что-то вроде барсука, только плотоядного. Он живет один, без самки, избегая встречи с себе подобными. К тому же он все время боится преследования и нападения со стороны других зверей. «Врагов моих не счесть», — твердит он, но мы не знаем, как они выглядят и ни разу так и не сталкиваемся ни с одним из них. Делом всей его жизни является нора. Когда он впервые начал рыть ее, это занятие было, вероятно, скорее развлечением, чем серьезной работой, но, чем больше и лучше она становится, тем сильнее тревожит его вопрос: «А можно ли соорудить совершенно неприступную нору?» Это мучение — бесконечно, потому что он никогда не может быть уверен, существует ли еще какая-нибудь мера предосторожности, которую он не принял? И нора, которой он посвятил всю свою жизнь, становится для него драгоценностью, он должен защищать ее точно так же, как себя самого.
«Один из этих любимых планов состоял в том, чтобы отделить укрепленную площадку от окружающей земли, то есть оставить ее стены толщиной, примерно равной моему росту, и создать вокруг укрепленной площадки пустое пространство, соответствующее размерам стен, все же сохранив, увы, маленький, неотделимый от земли фундамент. Это пустое пространство я всегда рисовал себе — и не без основания — как самое лучшее место для жизни, какое только могло существовать для меня. Висеть на этом ходе, подниматься, скользить вниз, перекувыркиваться, снова ощущать под ногами твердую почву, играть во все эти игры прямо-таки на теле укрепленной площадки и все же не на ней; получить возможность избегать ее… вцепиться в эту площадку когтями…»[5]
Он недоумевает: может быть, чтобы защитить нору, лучше спрятаться в кустах возле потайного входа и наблюдать за происходящим? Он думает: «Не заручиться ли помощью союзников, чтобы подсматривать сообща?» Но потом отказывается от этой мысли.
«А разве он не потребует ответной услуги? Не захочет по крайней мере осмотреть мое жилье? Одно это — добровольный допуск кого-то в мой дом — было бы для меня крайне тягостно. Я построил его для себя, не для гостей, и, думаю, я не впустил бы это доверенное лицо. <…> Да я бы и не мог впустить его, ведь тогда пришлось бы ему или войти одному (а это невозможно себе представить), или мы должны были бы войти вместе, и тогда я лишился бы главного преимущества, вытекающего из его присутствия, а именно тех наблюдений, которыми он должен был бы заняться после моего ухода. Да и как доверять? <…> Относительно легко доверять кому-нибудь, если за ним следишь или хотя бы имеешь возможность следить; можно даже доверять издали; но из подземелья, следовательно из другого мира, доверять в полной мере кому-либо находящемуся вне его, мне кажется, невозможно».
Однажды утром его будит слабый свистящий звук, который он не может ни опознать, ни понять его источник. Возможно, это просто ветер, но, возможно, и какой-нибудь враг. Отныне он в тисках истерической тревоги. Знает ли этот странный зверь, если это зверь, о его существовании? И если да — то что именно? Рассказ обрывается, не давая ответа. Эдвин Мьюир предположил, что рассказ должен кончаться появлением невидимого врага, которому герой сдается в плен. Я сомневаюсь. Суть притчи, по-видимому, и состоит в том, что читатель никогда не узнает, есть ли у субъективного страха рассказчика хоть какая-нибудь объективная причина.
Чем больше мы восхищаемся творчеством Кафки, тем серьезнее мы должны обдумать его предсмертную просьбу: уничтожить все его произведения. Поначалу в этой просьбе можно разглядеть невероятную интеллектуальную гордыню: как будто он говорит себе: «Чтобы быть достойным меня, все, что я пишу, должно быть предельно совершенным. Но ничто на свете не совершенно, сколь бы прекрасно оно ни было. Поэтому то, что я написал, нужно уничтожить, как недостойное меня». Однако все, что доктор Брод и другие друзья Кафки рассказывают о нем как о человеке, опровергает это нелепое объяснение.
Кажется очевидным, что Кафка не считал себя художником в традиционном смысле этого слова, то есть существом, посвятившим себя определенной деятельности, чье личное существование вторично и никак не связано с творчеством. О нем, как ни о ком другом, можно было бы с полным правом сказать, что он «алкал и жаждал правды»[6]. Вероятно, он считал свое творчество формой обретения Бога. «Сочинительство, — сказал он однажды, — это род молитвы», и человек, у которого она исходит из души, не желает, чтобы его подслушивали.
Но какими бы ни были его мотивы, нежелание Кафки публиковать свои произведения должно по крайней мере предостеречь читателя от обычного пролистывания его текстов. Кафка, на мой взгляд, один из тех, кто обречен на невнимательного читателя. Те, кому чтение Кафки могло бы сослужить хорошую службу, испытывают к нему неприязнь или отвращение, а для тех, кого оно приводит в восхищение, его книги вредны, даже опасны.