Журнал Русская жизнь - Потребление (январь 2008)
И вот, можно сказать, родная жена… Это было горько. Тем более горько, что справедливо. Разве он этого не заслужил? Но именно заслуженное, справедливое, оно-то и печалит. Наоборот, несправедливость таит в себе природное утешение.
Чем выше она, жена, подымалась, тем ниже он стал падать в своих собственных глазах. И они расходились, как ветви гиперболы.
* * *
9.1.1951
Но было ли это все? Что я до сих пор сказал, основано на ее прямых словах. Все знали: Игорь Васильевич не пьет ничего, потому что если выпьет хоть одну рюмку, хотя бы этой «шливовицы» (местная водка из слив), то уже - не остановится… А то, что я напишу сейчас, я заключаю из некоторых недомолвок.
La froidure de la femme очень легко было подозревать в этой северной женщине. Она гармонировала бы с ее льняными, гладко зачесанными прямыми волосами. Принято думать, что черноокие и чернокудрые красавицы юга исполнены огня. Конечно, в этом деле можно жестоко ошибаться. Но тут было больше, чем золотые волосы. Все ее обращение с ним sentait l?amour blanc. Что она была с ним «на Вы», ничего не значит. Под этим холодным «Вы» иногда скрывается очень знойное «ты»; только оно бережется от света; и именно потому бережется, чтобы его сохранить вполне для минуты, когда говорится: «Наконец мы одни!»
Но здесь как-то трудно было это допустить. Наоборот, здесь чувствовалась какая-то драма. В особенности, когда она говорила:
- У Игоря Васильевича есть сын…
- От другой жены, вы хотите сказать?
Она улыбалась. Улыбка у нее была приятная, несколько лукавая, чтобы не сказать загадочная. И говорила:
- Да нет же. Он считает, что это и мой сын.
- А вы?
- Я от него отреклась. Это сын Игоря Васильича!
- ?
- Вы не понимаете? Это трудно понять. Но это так. Ему сейчас шестнадцать лет, и живет он у бабушки. Я его не хочу видеть.
* * *
Кто- то изрек, что женщина, которая не любит детей, - чудовище! Это говорят про женщину, которая не любит детей вообще. Что же сказать про такую, что отрекается от своего собственного ребенка!
Скажу, что такой была Екатерина Вторая, называемая Великой. Но надо прибавить, что ее отношение к будущему императору Павлу I имело оправдание. Если бы она своевременно решилась отстранить свое дитя от престола, быть может, не разыгралась бы кровавая трагедия Инженерного замка. Такие же чувства, можно сказать, душевного отвращения к своему дитяти питала мать императора Вильгельма II. И здесь эта семейная драма, говорят, была не без оснований. Может быть, и принцесса Ингфрид могла бы рассказать причину, почему сын Игоря Васильевича оказался без матери.
Но она не сказала. Не сказала, хотя и подружилась со мной. Она предоставила мне догадываться. Но я не догадался. А пустые гипотезы нечего размазывать.
* * *
Впрочем, я считаю допустимым предположение, что с нее достаточно было и одного «испорченного ребенка». Restons la!
* * *
«…» Вернемся в ту кафану, в Конавлях, где мы пили турску кафу с Северянами, пока Сливинские ходили по делам. Я кое-что рассказал им за это время про «одну из коновлянок». «…» Я, воспользовавшись отсутствием Сливинских, сетовал Северянам на свою горестную судьбу:
- Когда я гостил у доктора, я не позволял ему безобразно говорить о Сливинских… Не только из-за этого одного, но из-за этого тоже, я с ним «разошелся во взглядах», чтобы не сказать поссорился. Теперь я гощу у Сливинских и не позволяю им безобразно говорить о докторе. Неужели придется и с ними поссориться?
Северянин улыбнулся кротко. На его губах было, но не было высказано то, что он с увлечением декламировал в «концертах»:
«Виновных нет, все правы!»
А Северянка улыбнулась тонко. В ее зеленых глазах я прочел сочувствие и нечто из Пушкина:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв…
Ах, Александр Сергеевич, вашими устами да мед бы пить!
- А я вот пью всю жизнь горькую полынь… ликер независимости! И в полутемных ложах частной, интимной жизни, и на ярко освещенной сцене, общественной, публичной, я являюсь жертвой своей духовной свободы. Я чувствую несомненное сродство душ с Алексеем Толстым (старшим, Алексеем Константиновичем). Он сказал о себе самом крылатое слово:
Двух станов не боец…
Северянин говорит по-детски, но чуточку печально улыбаясь: «Виновных нет, все правы!»
Я чувствую иначе: «Виновных нет, но все неправы!»
Да. А между тем, уже начался Великий Пост; и во всех церквях неустанно повторяют: «Даруй ми зреть моя прегрешения и не осуждать брата моего…»
И звучит чудесная молитва. Звучит перед алтарем храма; а на паперти его по «старинному русскому обычаю», бьют друг друга в кровь. Эти тоже правы?
* * *
Бог с ними! Сливинские вернулись, мы покатили дальше. Дорога так интересна, что описать ее нельзя, я хочу сказать - хорошо, а плохо - не стоит труда.
* * *
«…» Catarro или Котар - городок еще живописней. Однако вся его прелесть в старине, но это неописуемо. Он находится в самом дальнем углу бухты. Отсюда начинается подъем. Двадцать восемь серпентин!
Они вдохновили Северянина, и впоследствии появилось стихотворение, где звучала повторяющаяся, как призыв, эта строка:
Двадцать восемь серпентин!
Но я выдержал их геройски, потому что машина была старого фасона, то есть открытая. В закрытой меня бы обязательно укачало. Но по этой же причине скоро стало ужасно холодно. Сливинских, сидевших впереди, грел мотор. Но мы, трое приблуд, мерзли. Кавалеры, Игорь и я, взяли Фелиссу в середину, то есть между нами, чтоб ей было теплее. Но это мало помогло. И Северянка замерзла не хуже меня.
20. 1. 1951
«…» Северяне уехали «…» Но птички певчие прилетели еще раз в Югославию. На этот раз мы встретились с ними в Белграде. Это было в 1934 или 1935 году.
21. 1. 1951
«…» В наш уютный подвал, после удачливого «концерта», мы привели Северян. Они были еще во власти тех чувств, которые знакомы героям и жертвам публичных выступлений. Мучительные волнения «до эстрады» и радость одержанной победы - после. И надо было это сладкое «после» как-то продолжить и победу чем-то отметить. Иногда это хорошо выходит в маленьком кружке людей, людей… я не знаю, как нас назвать с женой «…»
За время со встречи в Дубровнике у меня связь с Северянами не прекращалась. Она выражалась в стихотворной переписке. Они писали мне строчки, начертанные нрзб., но твердой рукой заправских поэтов; я посылал им свои неуклюжие вирши - каждый по способности. Жена моя называла наше жилище «подвалом Кривого Джимми», а Северянка написала мне в стихах что-то обвеянное тонким сочувствием, но все же дело там происходило где-то «у кривой сосны». Я в то время телесно был еще прям, как ель. Поэтому «кривость» какая-то очевидно таилась в моей измотанной душе. Но прямая или кривая, какая-то душевная связь между нами сохранилась.
Мы встретились как старые друзья. Марийка, жена моя, была намагничена в этот вечер. Она только что познакомилась с «Игорь Васильевичем»; но «Игоря Северянина» она знала давно. Она была гимназистской старших классов, когда он стал «повсеместно обэкранен». Известны впечатления молодости:
Воспоминанья юных дней…
Они всех поздних дней сильней,
В душе таясь, мгновенья ждут,
Когда вновь сердце разожгут.
И вот властитель этих юных впечатлений, вот он, живой, перед ней, вот он в подвале Кривого Джимми, чья кривизна, очевидно, прискучила. А Игорь Васильевич, как я уже, кажется, говорил, не разочаровывал в «Игоре Северянине». И вот… И вот они уютно объединились. Жена просила его прочесть те юные, прежние игорь-северянские стихи - цветы, которыми он прославился и прельстил многих. А он, хотя и стыдился их немножко «на эстраде», но внутри - сердечно, тайно их любил. Обоим было поэтому приятно: у них была «общая молодость».
То отвращение, которое моя жена выказала «какому-то Полевому», отчасти в этот вечер стало мне ясно. Ее литературные вкусы формировались под дуновением игорь-северянской лиры. А он, если сделать из него «синтезическую» выжимку, был вызов старым формам. «Полевой» для моей жены был символом отжившей манеры. Северянин был ангел трубный какой-то нови.
«…» Мне кажется, Северянка все видела и все понимала.
Пленительность эстонки;
Глубины, что без дна;
И чувства, что так тонки…
Беззвучна и бессловесна была наша с ней партия в том квартете, что звучал в этот вечер в «подвале Кривого Джимми». Впрочем, была и музыка, ощутимая на слух.
Пока жена хлопотала по хозяйству, я удобно, чтобы они могли отдохнуть, устроил гостей на низкой тахте. Она была крыта большим ковром, вывезенным мною из самого сердца Боснии, там я тоже был и тоже философствовал «…»