Георгий Соломон - Среди красных вождей
Но, как оказалось, это и была та ложка воды, в которой я должен был утонуть.
Примерно, в средних числах ноября возвратился из Москвы Квятковский. Еще не повидавшись со мной, он стал всем и каждому рассказывать, что я предан суду Реввоентрибунала по обвинению в покупке «заведомо фальсифицированного» сальварсана, и что меня вызывают в Москву для суда надо мной. И ко мне пришел Филипп Рабинович с вопросом, правда ли это? Я ничего не знал об этой новости.
– Так как же он смеет рассказывать такие вещи? – возмутился Рабинович. – Раз вам об этом ничего неизвестно… И я не понимаю, почему у него такой ликующий вид: он прямо с наслаждением рассказывал мне об этом, говоря, что теперь вам не сдобровать…
Далее я узнал, что Квятковский возвращалсяизМосквы вместе с Красиным, который застрял в Берлине у Стамоньякова (торгпред в Берлине), где гостила Любовь Васильевна Красина, возвратившаяся в Лондон вместе с Квятковским. Она как то преувеличенно дружески встретила меня и среди разговора вдруг сказала мне:
– А знаешь, Жоржик, тeбе придется съездить в Москву…
– Придется? Зачем? – спросил я, делая вид, что ничего об этом не знаю.
– Да чтобы укрепить свое положение… Ты уже давно не бывал там… Вот ты, например, незнаком с Фрумкиным, заместителем Леонида в Наркомвнешторге… И надо тебе время от времени ездить в Москву, а то тебя там уже совсем забыли… – и она приостановилась на миг, как бы вспоминая что то, и потом добавила каким то деланным, небрежным тоном: – Да, я и забыла… еще для того, чтобы разъяснить какую-то историю с сальварсаном…
Мне стало ясно, что против меня куется какая то новая гадость. Я не сомневался, что вся эта история представляет собою какую то нарочито придуманную «штуку». Ведь инкриминируемая мне покупка была произведена у P – на по просьбе Штеннингера и по настоянию Спотэкзака. Ясно, что о всех этих обстоятельствах не могли не знать в Москве при предварительном расследовании этого дела следственными властями. С другой стороны, было подозрительно, что меня привлекали к ответственности из за такой ничтожной суммы, как триста фунтов ст., меня, у которого в Ревеле были колоссальные суммы денег. Все это было тем боле странно, чтопри всем одиозном отношении ко мне в Москве, все отдавали мне справедливость, что я не ворую… Словом, тысячи соображений говорили за то, что вся эта история представляет собою какую то инсценировку с целью, из за пустого дела завлечь меня в Москву…
Но для чего? Я знал, что Квятковский все время плетет мне паутину, что он готов утопить меня в ложке воды, знал, что, часто бывая в Москве, он все время вел там кампанию против меня, ибо я мешал ему мошенничать. Для меня не было сомнений, что вся эта история раскопана кем то со специальной целью меня погубить. Очевидно, предполагалось заманить меня в Москву по пустяку, а там уж на полной свободе и тайно расправиться со мной…
Я уже несколько раз упоминал, что в Лондоне здоровье мое кардинально расстроилось. Естественно, что эта новая «штука», которую так старательно вколачивали в мою жизнь, повлияла очень скверно на мое здоровье. Состояние моего сердца ухудшилось. И вскоре со мной в «Аркосе» произошел такой сердечный припадок, какого у меня еще не бывало раньше. Призванные в «Аркос» доктора увезли меня домой и решительно заявили, что мне необходимо тотчас же прекратить всякую работу и посвятить не мене полугода полному отдыху и специальному лечению, что иначе они ни за что не отвечают.
На другой или на третий день ко мне приехал Квятковский и объявил мне, что правление, желая сохранить жизнь такого «ценного товарища», как я, постановило на последнем заседании заставить меня взять продолжительный отпуск и ассигновало мне на лечение 400 ф. ст.
А затем он стал усиленно настаивать на том, чтобы я уехал в отпуск в Берлин, где мои «друзья» будут заботиться обо мне и где я всего лучше поправлюсь. Но я, не сомневаясь в том, что Берлин будет только ловушкой для меня, и не желая дать ему понять, что догадываюсь о его истинных намерениях, ответил, что это прекрасная идея, и я над ней подумаю…
Вскоре меня навестил покойный теперь В. А. Силаев. По обыкновению просто, без ужимок он сообщил мне, что слыхал случайно разговор Квятковского и Винокурова обо мне.
– Вам, Георгий Александрович, не следует ехать в Москву, – сказал он. – Это пустой предлог, что вас вызывают для сальварсана, они просто хотят вас расстрелять… Квятковский все подготовил. Вас на границе арестуют, а там… поминай, как звали… Не ездите, Георгий Александрович, прошу вас. Не верьте ни одному слову Квятковского, все это ложь… ни одному слову Квятковского и Л. В. Красиной, – она тоже в заговоре, – все это ложь…
После долгого размышления я решил не ехать в Москву. Было слишком ясно, что за этим вызовом кроется что то, и то, что сообщил мне Силаев, казалось мне вполне правдоподобным… Между тем Квятковский продолжал настаивать на своем, и однажды, оторвавшись от игры в винт у Красиных, нарочно заехал ко мне, чтобы повидаться со мной, и снова стал уговаривать меня ехать в Берлин.
На том же настаивала и Л. В. Красина…
Повторяю, про себя я твердо решил не следовать совету Квятковского и для замаскирования говорил всем, кроме самых близких мне сотрудников, что еду в Швецию. Я быстро получил шведскую визу (у власти стоял тогда Брантинг), которую и показывал всем… Между тем, я решил ехать в Бельгию, где много лет тому назад я провел два года. Я был в ссылке в Сибири, но царское правительство заменило мне ссылку высылкой заграницу. Я и уехал тогда в Брюссель, где прожил два года, остававшиеся мнедо окончания срока ссылки…
Я с отрадой вспоминаю эти два года моего пребывания в Бельгии, где иностранцы всегда пользовались полной свободой…
Вскоре я получил бельгийскую визу и 8-го декабря 1922 года я выехал из Англии через Харвич в Брюссель. Я сознательно скрывал день моего отъезда из Лондона, и лишь двое самых верных моих сотрудников знали, куда я еду, и пришли проводить меня на вокзал…
Переезд прошел без всяких приключений, и 9-го декабря я был уже в Брюсселе.
От всего пережитого я окончательно расхворался и слег, сперва в госпиталь, а потом переехал на частную квартиру, где проболел еще три месяца…
Итак, я находился в Бельгии в полной безопасности. Но на мне тяготело какое то тяжелое обвинение, правда, не формулированное ясно и отчетливо, но обвинение в чем то некрасивом… Состояние моего здоровья было ужасно. Тем не менее, я все еще боролся с неудержимым желанием поехать в Москву, броситься в смертельный бой и доказать всю нелепость взводимого на меня обвинения… Но, хорошо зная московские нравы, я не сомневался в том, что мне просто не дадут возможности что либо доказать, а запрут в ЧК и там или заморят или так или иначе просто отправят на тот свет…
Я говорил выше с полной откровенностью о тех, непонятных мне и доселе, неладах, которые возникали между мной и Красиным… Его уже нет в живых. А загадка эта так и остается для меня неразгаданной. И во мне говорить смущение и непонимание – в чем дело? Я знаю, что о Красине говорят много нехорошего. Но, зная его много лет, я не верю, не могу и не хочу варить тем наветам, которые проникли даже в печать, рисующие его, как человека нечестного и коварного. Я с горестью, столь естественной в моем возрасте, вспоминаю о той непонятной для меня черной кошке, которая надолго встала, было, между нами, о моих сомнениях в нем и холодности, появившейся в моем отношении к нему за последнее время моего пребывания в Лондоне. Все это мне непонятно. И, не зная причины всего этого, я ищу объяснения в том, что его жизнь была крайне тяжела, что многое мучило его, чего он не решался высказать даже мне…
И загадка эта тем непонятнее, что с моим уходом из «Аркоса» между нами возникла такая теплая, такая дружеская переписка. Передо мною лежит кучка его писем, написанная частью под диктовку на пишущей машине, частью собственноручно то пером, то карандашом. Занятый сверх головы, он урывал время для писем мне. Чистой дружбой веет от этих дорогих мне писем, заботливостью обо мне…
Привожу выдержки из одного длинного, на пяти страницах, письма от 25-го января 1923 года. Высказывая мне сочувствие по поводу моей болезни, он говорит:
«…Эпоха, в которую мы живем, настолько тяжела и сурова, что каждому из нас, вероятно, до гробовой доски придется не только работать, но и бороться… Как ни тяжело твое положение, и как я ни старался избавить тебя от неприятностей, связанных с этим ревельским делом, мне не удалось его прекратить, и на ликвидацию его тебе, как это ни тяжело, придется потратить свои силы… На днях получилось предписание делегации с требованием твоего приезда, и первый шаг, который необходимо сейчас же сделать, это прислать в делегацию для пересылки в Ревтрибунал подробное и официальное докторское свидетельство, удостоверяющее фактическую невозможность в данный момент совершить поездку в Poccию, с указанием твоих болезней и вообще твоего состояния. Я, по приезде в Москву (он писал за несколько дней до выезда в Москву) постараюсь убедить ретивых ревнителей правосудия, что задержка твоей явки вызвана действительно невозможностью, при данном состоянии здоровья в Москву приехать»… И далее: «…Но я во всяком случае хотел бы, чтобы ты приехал в Москву не позже, скажем, марта, апреля, чтобы еще в мою там бытность можно было урегулировать ревельское дело и, если оно дойдет до разбирательства, лично выступить в суде в числе твоих защитников… Ты можешь мне верить, я сделаю все для урегулирования дела, привлеку к этому Меньжинского и других знающих тебя лично товарищей…» Письмо заканчивается: «Ну, прощай, милый Жорж. Итак, не хандри, подтянись, поскорее вставай на ноги. Мы еще поработаем».