Валерий Михайлов - Хроника великого джута
По той же самой железной дороге часто езживал в те годы в Москву и Голощекин…
«…к 1933 году, – вспоминает еще Камил Икрамов, – относится рассказ друга нашей семьи Зинаиды Дмитриевны Кастельской…
– …Я стояла в саду. Может быть, плакала… Настроение убийственное и печальное. Ужасное! Подошел твой отец. Он тоже почему-то не спал. «Почему у вас такое настроение? Вы чем-нибудь расстроены, огорчены?» Я ему говорю, знаете, я видела-ужасно неприятный сон, вы знаете, такой ужасный, печальный – и просто из него выхода нет. Он заинтересовался. «Какой?» – он говорит, Я говорю, знаете, вот сначала небо было, большое, высокое небо, и вдруг начали падать звезды. Падают, падают – так много звезд. Потом я смотрю, подбежала посмотреть на эти звезды, гляжу – лежат вроде мертвые овцы, вообще – стадо – кудрявое, мертвое. Потом я подошла, стала всматриваться: это не стадо, это люди, это казахи! Лежат мертвые, ужасные, покрыты какими-то лоскутами и совершенно скелеты…
Отец так мрачно посмотрел и сказал вдруг мне: «Зинушка, вы такая хорошая, вы даже не знаете, что это все значит»…
– Это тридцать третий? – спрашиваю я.
– В тридцать втором тоже было. Это с тридцатого началось, даже с двадцать девятого, но не так. Все-таки тридцать третий. Потому что о казахах разговоров много было. И то, что всюду ведь на станциях они были. Всюду по дороге из Москвы в Ташкент, это было страшное дело, эти несчастные, оборванные дети умоляли и плакали, просили… И вот, кажется, тут-то вот был разговор об ужасах в Казахстане. Может быть, это была поездка Николая Ивановича (Бухарина), потому что он приехал совершенно убитый. Он роздал все, что у него было, все деньги, говорил: «Мы голодные ехали. Невозможно было смотреть…» …Все дороги, все станции были заполнены умирающими, когда проезжаешь Оренбург. Все кругом были несчастные, ребятишки валялись на станции и вообще всюду…»
Ну, Николай Иванович тогда-то, в тридцать третьем, не пропал…
Казахский писатель Мухтар Магауин рассказал мне: – В 1944 году мы кочевали, мне было четыре года. Кочевье шло двенадцать дней, по древним путям нашего рода, от юга Семипалатинской области на север Джезказганской. Мы проехали расстояние в триста километров. Я все запомнил: опустевшие зимовья, дома с выбитыми стеклами и сорванными дверями, там внутри давно уже были лежбища волков; человеческие скелеты и черепа, разбросанные кругом по земле; тысячные стада сайгаков… Ни одного человека, ни одного аула не встретилось на пути – все опустело с тридцать второго года.
Потом, мальчиком еще, я молил Бога: дай мне стать писателем, чтобы рассказать обо всем этом!..
Глава XVII
Газеты 1933 года (впрочем, как и предыдущих, и последующих лет, вплоть до 1985-го) молчали о голоде и море. Молчали по всей стране. О голоде молчали – кричали о победах коллективизации и социализма. Но ведь пишут не только газеты и не только в газету…
Девятнадцатилетняя девушка Татьяна Невадовская писала в свою тетрадку-дневник. Она жила тогда вместе с ссыльным отцом-профессором в ауле Чимдавлет, расположенном в предгорьях Заилийского Алатау. И отец, и она работали на опытной сельскохозяйственной станции. В 1980 году Татьяна Гаврииловна передала в Центральный государственный архив Казахстана альбом с фотографиями тридцатых годов, которые она сопроводила воспоминаниями об отце, его сотрудниках и тогдашней жизни. Альбом, быть может, сказано неточно. Это обычная тетрадь для рисования с наклеенными тускловатыми любительскими снимками и записями. А в конце, на последних страницах, стихотворение собственного сочинения. Оно озаглавлено так: «Казахстанская трагедия» и датировано мартом 1933 года.
Невадовская вспоминает:
«В этот период 32-33 гг. в отчаянно-бедственном положении оказалось местное население Казахстана, казахи покидали аулы, целыми семьями умирали от голода, замерзали зимой, болели. Позже это назовут «искривлениями», а тогда весь Казахстан испытывал большие экономические трудности…
Жуткая это была зима и для нас, но, главное, для местного населения… Я была очень молода, впечатлительна… отзывчива… и очень глубоко и тяжело переживала потрясающие невзгоды, голод, нищету, незащищенность темного и забитого тогда народа… Хотелось бы, чтобы нынешнее поколение казахов (грамотного и вез-рожденного народа) не забывало об умиравших от голода людях, детях, стариках и вымерших и покинутых кишлаках и аулах, о замерзших в степи и больных…»
Вот ее стихотворение 1933 года, когда поэты-профессионалы из тех, кто к тому времени не попал в лагеря, писали отнюдь не столь простодушно, как девушка-лаборантка:
В природе март – пришла весна хмельная, о
А все забыть – не помнить не могу…
Уж травка первая, а я припоминаю
Замерзшие фигуры на снегу.
Убожество и грязь, я их не замечаю,
Не замечаю ни заплат, ни вшей,
И беспредельно, искренне страдаю
За этих обездоленных людей.
Их косит голод… Я не голодаю,
Обута я… а тот казах босой.
Безумную старуху вспоминаю
И женщину с протянутой рукой.
Из грязных тряпок груди вынимает,
Чтоб объяснить: «Ни капли молока».
И крохотное тельце прижимает
Худая материнская рука.
Не содрогаюсь я от отвращенья,
Но и смотреть спокойно не могу,
Как люди, падая от истощенья,
Перебирают колоски в стогу.
Под проливным дождем, под ветром, под снегами
Стога соломы здесь в степи стоят.
Колосья прелые, изъедены мышами,
Покрыты плесенью… содержат яд.
Беспомощные детские ручонки
Находят полусгнивший колосок,
И слышится надтреснутый и тонкий,
Болезненный ребячий голосок.
Так в чем же их вина? За что такие муки?
Здесь, на своей земле, в краю родном?
Ах, эти худенькие пальчики и руки
И девочка больная под стогом.
Под кожей ребра и торчат лопатки…
Раздутые ребячьи животы…
Нет оправдания и нет разгадки
Причины этой жуткой нищеты.
Вот озимь поднялась. Синеют в дымке дали,
И жаворонки в небесах уже…
Нельзя, нельзя, чтоб дети голодали.
…И этот труп казаха на меже.
Кто приказал? Узнать-понять хочу я,
Кто смерть и нищету послал сюда?
Где спокон веку жил народ, кочуя
С верблюдом, осликом, и пас стада.
Зачем снимать последнюю рубаху
И целый край заставить голодать?
Кому понадобилось – богу иль аллаху
Все отобрать и ничего не дать?
Какой же деспот создал эту пытку?
Иль полоумному пришла такая блажь?
Последнюю овцу, кошму, кибитку,
Мол, заберешь и ничего не дашь.
Но все молчат, хоть знают – не умеет
Казах-пастух ни сеять, ни пахать.
Без юрты он зимой окоченеет,
Без стада и овец он будет голодать.
И не пеняй на климат, на природу,
На то, что Казахстан степной и дикий край.
Такой был урожай! – Хватило бы народу
На хлеб и на табак, на мясо и на чай!
Так нет же! – Увезли отборную пшеницу,
Огромные стога остались на полях.
У тех стогов такой кошмар творится –
Не мог бы выдумать ни бог и ни аллах…
Без шерсти и кошмы – казах совсем раздетый,
Без дичи и без шкур он будет не обут.
Откуда ему знать, что в Подмосковье где-то
В колхозах на полях сажают, сеют, жнут.
Я не умею с этим примириться,
Мне тяжело на это все смотреть.
На небе радостно поют, трепещут птицы,
А на земле страданья, голод, смерть.
Мерещатся мне детские ручонки
У прошлогодней и гнилой скирды,
И небо ясное и жаворонок звонкий,
Смесь зла, добра, нужды и красоты.
В альбоме Т.Г. Невадовской больше всего впечатляет один небольшой любительский снимок.
Голая комковатая земля, вдалеке рядок пирамидальных тополей с обнаженными ветками, деревья окаймляют поле; русоголовая девушка в ситцевом платье стоит, как бы не замечая фотографа, и глядит в сторону, а на переднем плане парень-казах, а может быть, это и не парень, а вполне взрослый человек, – не понять. Он сидит на земле, устало обхватив ноги, и рядом валяется кетмень. Одежда вся потрепанная, ботинки рваные, в обмотках. Лицо худое, измученное, в тусклом взгляде отчаяние и безнадежность. Судорога страдания словно схватила и не отпускает это лицо…
«Эта фотография, – пишет Невадовская, – потрясающий обличительный документ периода так называемых «искривлений»
Ранняя весна 1933 года. Я шла с кем-то из специалистов, со мной был фотоаппарат. По тракту сидел обессиленный, истощенный казах… он с трудом тащился с полевых работ, обессилел, стонал, просил есть и пить… Я передала фотоаппарат своему спутнику и поспешила принести воды. Он пил с жадностью. Я не заметила, когда мой товарищ меня сфотографировал. Я поспешила снова домой, чтобы принести ему кусочек хлеба и сахара… Когда я подошла к нему с хлебом… он был уже мертв…
Так умирали люди в этот страшный, голодный 1932-1933 год.
В память о незаслуженных и неоправданных страданиях этого народа в этот период я бы поставила памятник на этом месте, как ставят обелиски у могил Неизвестного солдата…».