Анна Саакянц - Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Те первые недели в Берлине были для Цветаевой наполнены до краев энергичной деятельностью. 3 июня она написала гневное "Открытое письмо А. Н. Толстому". Ее потрясло, что Толстой, редактор берлинской газеты "Накануне", продававшейся чуть ли не "на всех углах Москвы и Петербурга", опубликовал льстивое письмо к нему К. Чуковского. В письме были доносительские выпады против литераторов (не эмигрировавших), которые якобы дармоедствуют и "поругивают Советскую власть". Возмущенная Цветаева обращалась к Толстому со словами, звучавшими как призыв к благородству:
"Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями — круговая порука ремесла, круговая порука человечности.
За 5 минут до моего отъезда из России (11-го мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. "С Вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего".
Жму руку ему и не жму руки Вам".
Письмо к Толстому появилось 7 июня в "Голосе России".
И в тот же день…
Надпись на книге "Разлука":
"— Сереже. -
Берлин, 7-го нов<ого> июня 1922 г.
— день встречи. -
Марина".
Да, в этот день Цветаева впервые после долгой разлуки увидела наконец мужа. Их встречу спустя много лет описала единственная свидетельница: Аля, Ариадна Эфрон: пустынная площадь, солнечный свет, одинокая высокая фигура бежавшего к ним мужчины… Как долго стояли оба, обнявшись; как стали вытирать друг другу мокрые от слез щеки.
Из пансиона "Прагердиле" они переехали в другой, по соседству, в маленькую гостиницу на Траутенауштрассе, 9[62]. Две комнаты, балкон. Палящее солнце, каменная мостовая, стук первых шагов торопящихся на работу — в такую гамму слилось у Цветаевой восприятие Берлина лета двадцать второго года. И самое главное: с отъездом за границу возникло ощущение сиротства — именно это слово маячит в берлинской тетради Цветаевой. И еще: с того времени из сознания поэта навсегда ушло понятие дом…
* * *Эренбурга уже не было в Берлине, он отдыхал на море и время от времени справлялся о делах Марины Ивановны, обижаясь на молчание. А ей было не до ответов.
Встреча с Сергеем резко изменила ее жизнь. Утихала, отступала на задний план суета; душа поэта возвращалась к самой себе. Цветаева вновь обрела свободу чувств, свой "тайный жар". Ибо муж — ее главная и нерушимая привязанность, жизнетворный "фон", без которого ее существование разваливалось, — был с нею, и значит, все было в порядке.
"Наша встреча — чудо… Только при нем я могу жить, как живу — совершенно свободная". (1914 год, письмо к В. В. Розанову.)
В ее тетради появляются стихи, исполненные, как сказал некогда Брюсов о первой ее книге, — "жуткой интимности". После аскетического огня "Георгия", отчаянного расставанья с "каменногрудой" растерзанной Москвой и бескрайней синей высоты "Переулочков" — сладостная, мучительная, обреченная "юдоль" любви: бренной, преходящей, жестокой, земной и грешной. Высокое, идеальное, мечтанное бытие любви сменяется ее бытом: редко — сладостным, чаще соленым, слезным, пригибающим душу…
Есть час на те слова.
Из слуховых глушизн
Высокие права
Выстукивает жизнь.
………………
Жарких самоуправств
Час — и тишайших просьб.
Час безземельных братств.
Час мировых сиротств.
— —
Лютая юдоль.
Дольняя любовь.
Руки: свет и соль.
Губы: смоль и кровь…
— —
Ночные шепота; шелка
Разглаживающая рука.
Ночные шепота: шелка
Разглаживающие уста.
………………..
Ничто.
Тщета.
Конец.
Как нет.
И в эту суету сует
Сей меч: рассвет.
Под последними строками — дата: 17 июня. И она же под письмом. Личным, интимным, лирическим, поэтическим письмом к… "Геликону". Марина Ивановна частенько бывала у него по своим делам: она готовила книгу стихов, написанных в последний год перед отъездом; книга называлась "Ремесло". Деловые отношения, однако, с ее стороны начали окрашиваться в романтические тона… Так началось новое мифотворчество, новое обольщение, новое (в который раз!) "обаяние слабости", против которого Марина Ивановна была бессильна… Ее удивительная Аля, не достигшая и десяти лет, создала образ "адресата" с прямо-таки пугающей проницательностью:
""Геликон" всегда разрываем на две части — бытом и душой. Быт — это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый. На самом деле он может и не разрываться — души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, сон, уют, а этого как раз душа и не дает.
Когда Марина заходит в его контору, она как та Душа, которая тревожит и поднимает человека до себя, не опускаясь к нему. В Марининой дружбе нет баюканья и вталкиванья в люльку… Марина с Геликоном говорит, как Титан, и она ему непонятна, как жителю Востока — Северный полюс, и так же заманчива… Я видала, что он к Марине тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце далеко, потому что все Маринино существо — это сдержанность и сжатые зубы, а сам он гибкий и мягкий, как росток горошка".
Письма к "Геликону" чередовались со стихами. Вот одно, ставшее хрестоматийным:
Ищи себе доверчивых подруг,
Не выправивших чуда на число.
Я знаю, что Венера — дело рук,
Ремесленник, — и знаю ремесло.
От высокоторжественных немот
До полного попрания души:
Всю лестницу божественную — от:
Дыхание мое — до: не дыши!
…Спустя много лет, в шестидесятые годы, Ариадна Эфрон спросила меня: как толковать это восьмистишие? И, не дожидаясь ответа, неспешно и тихо прочла его, голосом выделив всю многосмысленность, всю гениальную цветаевскую двоякость: "великую низость любви" и ее безмерную высоту… И то, что, в конечном счете, созидатель любви — земных ли ее примет, небесных ли ее вершин, — человек, творец, поэт, "ремесленник"…
С 17 июня по 9 июля Цветаева написала Вишняку девять писем. Писала по ночам, едва расставшись после ежедневной (или почти ежедневной) вечерней встречи, дорисовывая ее в своем воображении. Эти три недели можно назвать: берлинские ночи. С нетерпением и тщетно ждала ответов на каждое письмо. Наконец, ответ пришел, вежливый, "плавный". А как могло быть иначе, если "Геликон" был целиком поглощен своим горем: изменой жены, — о чем Марина Ивановна знала, но не желала замечать? Его письмо разочаровало ее: теперь она пишет "Геликону" уже чуть иронически. Ее увлечение начало остывать; прошло всего две недели… Последнее, десятое письмо Марина Ивановна напишет в последний день своего пребывания в Берлине.
Цветаевские письма дополняли, договаривали то, что не сказалось в стихах. В письмах "анатомировались" адресат и чувства, им вызываемые. В них звучало, кричало извечное цветаевское высокомерие, именно цветаевское: ее девиз: мерить высокой мерой.
Мерила по высшему спросу, творила человека по образу и подобию своей Мечты; потом неизбежно оказывалось, что он — меньше, мельче, ниже, ничтожнее, — и тогда она, по слову Ариадны Эфрон, — "перестрадав, развенчивала". Вспыхивала, зажигалась, принимала за любовь, анализировала свои чувства, требовала внятного на них отзыва, страдала от нерешительности "другого", от неопределенности, — просто от молчания! — и, "перестрадав, развенчивала". Главная беда Марины Ивановны была в ее безоглядности, в слепой откровенности, в том, чего мужчины как раз и не терпят! — в желании "выяснять отношения", ставить точки над "i" сразу, в начале знакомства, в начале "узнавания", торопить это "узнавание", торопить события… (Как печально было слышать от двух современников Марины Ивановны, приезжавших из Франции в шестидесятые годы, слова: "Она не нравилась мужчинам…" Один из них, в молодости — поэт, впоследствии — священник, Александр Александрович Туринцев, с обаятельной наивностью и прямотой говорил примерно так: "Мы, мужчины, — ведь мы — гусары… Мы завоевываем женщин… Мы приходим — и уходим, а они должны нас ждать. А Марина Ивановна не хотела ждать… Она всегда хотела сама… А этого мы не любим. Нет, она не была привлекательна как женщина…")
Цветаева бесстрашно и беззащитно распахивала свою душу, приглашая другого на такую же откровенность. Она словно бы забывала, что он — тоже реальный, живой человек, маленькая вселенная, неповторимая и уникальная. Она же была поглощена потоком собственных чувств, мгновенно переходящих в мысль, а в следующий миг мысль становилась словом. Слово было ее жизнью и ее горечью. Меткое, пронзительное, оно — отпугивало. Редкий адресат, в самом деле, не смутится, получив письмо, написанное с такою шекспировской силой проникновения в его душу. Да всякий "простой смертный", растерявшись, поспешит отойти на почтительную дистанцию, на письма (а их всегда- лавина!) ответит нерешительно, запоздало, а то и вовсе не ответит. Ему и невдомек, что перед ним — великий поэт, а письма-исповеди — не что иное, как эмоциональные, психологические, художественные творения, произведения литературы. И упрек, брошенный когда-то юной Цветаевой своему непроницательному партнеру: