Анна Саакянц - Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Цветаева бесстрашно и беззащитно распахивала свою душу, приглашая другого на такую же откровенность. Она словно бы забывала, что он — тоже реальный, живой человек, маленькая вселенная, неповторимая и уникальная. Она же была поглощена потоком собственных чувств, мгновенно переходящих в мысль, а в следующий миг мысль становилась словом. Слово было ее жизнью и ее горечью. Меткое, пронзительное, оно — отпугивало. Редкий адресат, в самом деле, не смутится, получив письмо, написанное с такою шекспировской силой проникновения в его душу. Да всякий "простой смертный", растерявшись, поспешит отойти на почтительную дистанцию, на письма (а их всегда- лавина!) ответит нерешительно, запоздало, а то и вовсе не ответит. Ему и невдомек, что перед ним — великий поэт, а письма-исповеди — не что иное, как эмоциональные, психологические, художественные творения, произведения литературы. И упрек, брошенный когда-то юной Цветаевой своему непроницательному партнеру:
Какого демона во мне
Ты в вечность упустил! —
навсегда останется в силе…
Сюжет такого рода писем Цветаевой, как мы убедимся впоследствии, будет всегда один и тот же; исход- предначертан, финал — неминуем. Вишняк ("Геликон"), Александр Бахрах, Николай Гронский, Анатолий Штейгер, Евгений Тагер… "Герои" их, собеседники поэта, будут разные: с иными она так и не увидится…
Вернемся, однако, к "геликоновскому" сюжету. Из цветаевских писем встает образ изнеженного, избалованного любовью женщин, неотразимо ласкового "зверя", не знающего, что такое Любовь, то есть боль души, а поскольку таковой у него нет, то и болеть нечему. Образ существа, наделенного сверхчувствительной кожей, заменяющей ему все, и в том числе — душу. Марина Ивановна признается адресату в том, что он покоряет и умиляет своими "земными приметами" (именно так назовет она цикл стихов, к нему обращенных). И сквозь все письма постоянно проходят слова: нежный, нежность… Кто он? "Комедьянт"? "спутник"? "сын"? — все вместе, всё вместе, роковое для поэта обаяние слабости, которая пуще любой силы.
…Из этих писем Цветаева, переведя их на французский, десять лет спустя сделает эпистолярный роман: девять писем героини (с несколькими добавлениями), единственный ответ — "его" (первый она, вероятно, уничтожила) и убийственный финал, в котором герой оказывается начисто забыт: описано сперва — искреннее, затем — ироническое неузнавание его на каком-то балу. Впрочем, о бале речь впереди.
И в жизни это увлечение, как только воплотилось в стихи и письма, остыло. Вскоре Марина Ивановна отзывалась о недавнем своем "вдохновителе" достаточно презрительно.
Великая забывчивость, царственная неблагодарность поэта отслужившему материалу…
Вот что напишет Цветаева Роману Гулю 9 февраля 1923 года, окончательно "излечившись" от наваждения:
"Летом 1922 г. (прошлого!) я дружила с Э<ренбур>гом и с Геликоном. Ценности (человеческие) не равные, но Г<елико>на я любила, как кошку. Э<ренбур>г уехал на' море, Г<елико>н остался. И вот, в один прекрасный день, в отчаянии рассказывает мне, что Э<ренбур>г отбил у него жену. (Жена тоже была на' море). Так, вечер за вечером — исповеди (он к жене ездил и с ней переписывался), исповедь и мольбы всё держать в тайне. — Приезжает Э<ренбур>г, читает мне стихи "Звериное тепло", ко мне ласков, о своей любви ни слова! Я молчу. Попеременные встречи с Э<ренбур>гом и с Г<елико>ном. Узнаю от Г<елико>на, что Э<ренбур>г продает ему книгу стихов "Звериное тепло". Просит совета. — Возмущенная, запрещаю издавать. — С Э<ренбур>гом чувствую себя смутно: душа горит сказать ему начистоту, но, связанная просьбой Г<елико>на и его, Э<ренбур>га, молчанием — молчу. (Кстати, Э<ренбур>г уезжал на' море — с голово'й-увлеченной мной. Были сказаны БОЛЬШИЕ слова, похожие на большие чувства. Кстати, неравнодушен ко мне был и Г<елик>он.)
Так длилось (Э<ренбур>г вскоре уехал) — исповеди Г<елико>на, мои ободрения, утешения: книги не издавайте, жены силой не отнимайте, пули в лоб не пускайте, — книга сама издастся, жена сама вернется, — а лоб уцелеет. — Он был влюблен в свою жену, и в отчаянии.
Уезжаю. Через месяц — письмо от Э<ренбур>га, с обвинением в предательстве: какая-то записка от меня к Г<елико>ну о нем, Э<ренбур>ге, найденная женой Г<елико>на в кармане последнего. (Я почувствовала себя в помойке.)
Ответила Э<ренбур>гу в открытую: я не предатель, низости во мне нет, тайну Г<елико>на я хранила, п. ч. ему обещала, кроме того: продавать книгу стихов, написанных к чужой жене — ее мужу, который тебя и которого ты ненавидишь — низость. А молчала я, п. ч. дала слово.
Э<ренбур>г не ответил, и дружба кончилась: и с Г<елико>ном, который после моего отъезда вел себя со мной, как хам: на деловые письма не отвечал, рукописей не слал и т. д. — "Тепло", конечно, издал. Так, не гоняясь ни за одним, потеряла обоих…
К любови Э<ренбур>га (жене Г<елико>на) с первой секунды чувствовала физическое (неодолимое!) отвращение: живая плоть! Воображаю, как она меня ненавидела за: живую душу!".
Вероятно, все, сказанное в этом письме, объясняет, почему Марина Ивановна утверждала позже, что "раздружилась" с Эренбургом. Но высшая справедливость, как всегда, победила: уезжая на родину в 1939 году, она переписала в тетрадь, которую назвала "Письма друзей", заботливые "опекунские" письма к ней Эренбурга из Бинг-ам-Рюгена лета двадцать второго.
Интересно, что неуклюжие, "медвежьи" стихи "Звериного тепла" — (книги, нужно заметить, весьма слабой), от которых веет "лютой" эротикой, при всем несходстве с берлинскими цветаевскими, все же порой невольно перекликались с ними: "Знаешь этих просыпаний смуту, Эти шорохи и шепота?" — и упоминанием имени Мариула; а строки наподобие: "Изойти берложьей теплотой Насмерть ошарашенного зверя" и т. п. дышат теми же "земными приметами" любви, что и письма Цветаевой к "Геликону"…
* * *Меж тем столик Марины Ивановны в прагердильском кафе не пустовал; налаженные Эренбургом, а также начатые ею самой знакомства не прерывались, дела — тоже. Кроме книги "Ремесло" для "Геликона", Цветаева готовила другую, под названием "Психея" (романтические стихи 1916–1921 гг.) — для 3. И. Гржебина. Пока еще продолжался этот недолгий берлинский "слет" литераторов; для большинства будущее было в тумане…
Продолжались и встречи Цветаевой с Андреем Белым. Он жил в городке Цоссене, недалеко от Берлина, и наезжал оттуда почти ежедневно, гонимый одиночеством и личной драмой. "Мне казалось в Берлине, что меня истязают… я бегал в цоссенских полях, переживая муки, которым не было ни образа, ни названия". А затем опять садился в поезд и ехал в Берлин, чтобы вновь бежать обратно, метаться и тосковать. Таким спустя много лет изобразит его Цветаева в мемуарах-реквиеме "Пленный дух", в котором создаст не превзойденный пока никем образ этого гениального человека, покажет и их встречи в Берлине, и свой приезд в Цоссен жарким июньским днем 1922 года…
Автору этих строк довелось увидеть Цоссен таким же июньским жарким днем, только шестьдесят четыре года спустя. Те же прозрачные синие дали; и так пугавшее Белого кладбище, с деревьями, постаревшими более чем на полвека; и невысокие дома с черепичными крышами. Прямая, длинная (еще продолженная позже) Штубенраухштрассе, где жил поэт, начиналась (под названием Банхофштрассе) у вокзала, уходила вдаль, обрывалась в поле и переходила в шоссе, Одноэтажный дом номер Шестьдесят восемь (теперь N 37), временно приютивший Белого, имел малопривлекательный вид; словно слепой, с закрытыми ставнями и следами ремонта, он напоминал о тоске поэта[63].
Марина Ивановна была в те дни много счастливее, и тем — сильнее его. Она излучала радость жизни, целительную силу, которую мятущаяся душа Белого принимала благодарно и жадно. В один из приездов в Берлин он оставил письмо, — после чего, вероятно, Цветаева и поехала в Цоссен; оно увековечено в ее тетради "Письма друзей":
"Zossen, 24-го <июня 1922 г.>.
Моя милая, милая, милая, милая
Марина Ивановна,
Вы остались во мне, как звук чего-то тихого, милого: сегодня утром хотел только забежать, посмотреть на Вас, и сказать Вам: "Спасибо"… В эти последние особенно тяжелые, страдные дни Вы опять прозвучали мне: ласковой, ласковой, удивительной нотой: доверия, и меня, как маленького, так тянет к Вам. Так хотелось только взглянуть на Вас, что уже когда был на вокзале, то сделал усилие над собой, чтобы не вернуться к Вам на мгновение, чтобы пожать лишь руку за то, что Вы сделали для меня. Бывают ведь чудеса! И чудо, что иные люди на других веют благодатно-радостно: и — ни от чего. А другие — приносят тяжесть. И прежде еще, в Москве, я поразился, почему от Вас веет — теплым, ласточкиным весенним ветерком. А как Вы приехали в Берлин и я Вас увидел, так совсем повеяло весной. А вчера?.. Знаете ли, что за день был вчера для меня? Я окончательно поставил крест над Асей: всею душой моей оттолкнулся навсегда от нее. И мне показалось, что вырвал с Асей свое сердце; и с сердцем всего себя; и от головы до груди была пустота; и так я с утра до вечера ходил по Берлину, не зная где приткнуться с чувством, что 12 лет жизни оторваны; и конечно, с этим куском жизни оторван я сам от себя. И заходил в скверы, тупо сидел на лавочке, и заходил в кафэ и в пивные; и тупо сидел там без представления пространства и времени. Так до вечера. И когда я появился вечером, — опять повеяло вдруг, неожиданно от Вас: щебетом ласточек, и милой, милой, милой вестью, что какая-то родина — есть; и что ничто не погибло. Голубушка, милая, — за что Вы такая ко мне? Мне даже жутко: помните, что теперь как-то со мной то, что в словах Дельвига: