Роберт Дарнтон - Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века
Среди многих чудовищных последствий заключения в Бастилии стоит называть умаление шансов бывшего узника на брачном рынке.
В конце концов Бони получил жену, а Сигорнь – монастырь. Но Бастилия чудовищным образом сказалась на всех Четырнадцати, и они, возможно, так и не поняли, в чем было «дело».
Глава 7
Недостающее измерение
Сводилось ли «дело Четырнадцати» к придворным интригам? Если так, то его нельзя действительно считать выражением общественного мнения парижан. В этом случае его скорее можно принять за что-то вроде «шума» – помех, издаваемых время от времени недовольными элементами любой политической системы. Или, возможно, это был отголосок протестной литературы времен Фронды (восстания против правительства кардинала Мазарини в 1648–1653 годах) – особенно мазаринад, скабрезных стихов, направленных против Мазарини и его власти. Хотя в них звучал яростный протест и даже идеи, близкие к республиканским, сейчас мазаринады рассматриваются учеными как инструменты в борьбе за власть среди элиты. Да, они иногда заявляли, что говорят от лица народа, использовали грубый понятный язык, особенно на пике восстания на улицах Парижа. Но язык мог быть только риторическим приемом, использованным, чтобы продемонстрировать общественную поддержку противников Мазарини. Ни одна из сторон в этой борьбе – ни парламенты (высшие суды, часто блокирующие королевские эдикты), ни принцы, ни крадинал де Рец, ни сам Мазарини – не наделяла народ реальной властью. Публика могла аплодировать или свистеть, но она не принимала участия в спектакле. Эта роль была приписана ей в эпоху Возрождения, когда репутация – доброе имя и умение производить впечатление – стала важной чертой придворной политики и фигуранты научились обращаться к зрителям. Показать, что плебеи презирают твоего противника, было одним из способов одержать над ним верх[44].
В пользу этого аргумента говорит многое. Подчеркивая архаичные черты политики Старого режима, он не ввергает в анахронизм – желание счесть любое проявление неудовольствия знаком грядущей Революции. С его помощью также можно соотнести стихотворения с широким политическим контекстом, вместо того чтобы рассматривать их как самостоятельные смысловые единицы.
Но нужно помнить, что Фронда хорошенько встряхнула французскую монархию в то время, когда британская монархия была свержена в ходе революции. Кроме того, ситуация на 1749 год сильно отличалась от ситуации 1648-го. Куда больше образованного населения стало стремиться к тому, чтобы их протесты были услышаны. Маркиз д’Аржансон, хорошо информированный о поведении короля, отмечал, что Людовик XV был крайне чувствителен к тому, что говорили парижане о нем, его фаворитках и его министрах. Король внимательно следил за парижскими «on dits» и «mauvais propos» (сплетнями и злословием) через постоянные отчеты генерала-лейтенанта полиции (Беррье) и министра Парижского департамента – сначала Морепа, а потом – графа д’Аржансона, брата маркиза. В эти отчеты входило много поэтических произведений и песен, из которых некоторые служили для развлечения, но многие воспринимались серьезно. «Мой брат… убивает себя, стараясь шпионить за Парижем, который столько значит для короля, – написал маркиз в своем дневнике в декабре 1749 года. – Нужно знать все, что люди говорят, и все, что они делают»[45].
Чувствительность короля к мнению парижан давала большую власть министру, предоставляющему информацию, что доказывает и попытка Морепа унизить Помпадур и графа д’Аржансона, предоставив Людовику море сатирических стихотворений. Но и другие министры пользовались этой стратегией, каждый для своих целей. В феврале 1749 года маркиз д’Аржансон отметил, что все ведущие фигуры в правительстве – «триумвират» из его брата, Морепа и Машоля д’Арнувиля, генерального контролера финансов, – использовали стихи, чтобы манипулировать королем: «С помощью этих песен и сатирических стихотворений триумвират показывал ему, что он позорит себя, что его народ презирает его, что иностранцы смеются над ним»[46]. Но подобная стратегия говорит о том, что политика не сводилась к играм двора. Она открывает новое измерение борьбы за власть в Версале: отношения короля с французским народом, одобрение широкой общественности, взгляд на вещи извне узкого круга и его влияние на ход событий.
Людовик чувствовал, что перестает быть «Возлюбленным» («la bien-aimé»), и мнение его подданных влияло на его поведение и политику. В 1749 году он прекратил практиковать королевское прикосновение для «исцеления» людей от золотухи. Он перестал приезжать в Париж, кроме как на обязательные мероприятия, такие как «lits de justice»[47], призванные принудить парламент принять непопулярные эдикты. И он верил, что парижане перестали любить его. «Говорят, король поглощен угрызениями совести, – писал маркиз д’Аржансон. – Песни и сатира возымели огромный эффект. В них он видит ненависть своего народа и Божью длань в действии»[48]. Религиозные мотивы виделись обеим сторонам. В мае 1749 года по Парижу распространился слух, что у дофины был выкидыш, потому что дофин, одержимый какой-то неведомой силой, сильно ударил ее в живот локтем, когда они оба спали в кровати. «Если это правда, – обеспокоенно отмечал д’Аржансон, – простые люди решат, что гнев небес (обрушился) на королевскую семью за безобразия, которые король чинит на глазах своего народа»[49]. Когда выкидыш все же подтвердился, маркиз написал, что это «ранило всех в самое сердце»[50].
Простой народ высматривал вмешательство Бога в сексуальную жизнь королевской семьи, особенно в таких вопросах, как рождение наследника престола и поведение короля со своими фаворитками. Не было ничего плохого в подходящей «maîtresse en titre»; но среди фавориток Людовика было три сестры (а по некоторым источникам и четыре) – дочери маркиза де Несля. А это подвергало короля обвинениям в инцесте, а не только измене. Когда мадам де Шатору, последняя из сестер-фавориток, внезапно умерла в 1744 году, парижане стали мрачно перешептываться о том, что преступления Людовика навлекут гнев Господень на все королевство. А когда он выбрал мадам де Помпадур в 1745-м, они стали жаловаться, что король разоряет свою страну, чтобы купить замки и драгоценности для презренной простолюдинки. Эти мотивы проявлялись в песнях и стихах, доходящих до короля, иногда настолько бунтарских, что оправдывали цареубийство: «Появилось стихотворение, направленное против короля, в двухсот пятидесяти чудовищных строках. Оно начинается так: “Пробудись, о тень Равальяка” (Равальяк был убийцей Генриха IV). Услышав его, король сказал: “Я почти уверен, что умру как Генрих IV”»[51].
Такое отношение может объяснить остроту реакции на нерешительную попытку покушения Робера Дамьена восемью годами позже. Оно предполагает, что король, казалось бы обладающий абсолютной властью, был уязвим для неодобрительных оценок своих подданных и мог даже менять политику, чтобы сообразовываться с тем, что считал общественным мнением. Маркиз д’Аржансон отмечает, что правительство сократило некоторые второстепенные налоги в феврале 1749 года, чтобы частично вернуть расположение народа: «Это показывает, что он прислушивался к своим подданным, боялся их и хотел завоевать их сердца»[52].
Не нужно придавать слишком большого значения этим замечаниям. Хотя он очень хорошо знал жизнь двора, д’Аржансон мог записывать скорее свои мысли, чем мысли Людовика XV, и не дошел столь далеко, чтобы утверждать, что власть ускользнула от короля к народу. На самом деле его наблюдения подтверждают два предположения, которые на первый взгляд кажутся противоположными: политика двигалась интригами двора, но все же двор не был замкнутой системой. Он был подвержен внешним влияниям. Французский народ мог заставить свой голос звучать в закоулках Версаля. А стихотворение, таким образом, могло быть и инструментом в борьбе за власть для придворных, и выражением другого типа власти: неопределенной, но несомненной силы, известной как «глас народа»[53]. Что же говорил этот глас, обращая политику в поэзию?
Глава 8
Широкий контекст
Прежде чем мы рассмотрим тексты стихотворений, было бы нелишним понять, какие события вызвали их к жизни, и поместить их в общий контекст происходящего.
Зима 1748/49 года была зимой недовольства – тяжелое время, высокие налоги и чувство национального унижения после неутешительных итогов Войны за австрийское наследство (1740–1748 годов). Проблемы внешней политики были далеки от забот простых людей, большинство французов жили своей обычной жизнью, не зная и не желая знать, кто взошел на престол Священной Римской империи. Но парижане завороженно следили за ходом войны. Полицейские отчеты говорят о том, что беседы в кафе и парках часто переходили к важным событиям: захвату и сдаче Праги, впечатляющей победе при Фонтене, ходу осад и сражений маршала де Сакса, принесших Франции контроль над Австрийскими Нидерландами[54]. Упрощенная и персонифицированная, война представлялась им противостоянием коронованных особ: французского короля Людовика XV, его периодического союзника молодого энергичного короля Пруссии Фридриха II и их общих врагов – Марии-Терезии Австрийской (которую обычно называют королевой Венгрии) и Георга II Английского. Военная компания закончилась для Франции удачно: Людовик оказался на коне. Но, выиграв войну (за исключением колоний), он проиграл при заключении мира. Он сдал все, что добыли его генералы, подписав Второй Аахенский мир, возвращавший ту расстановку сил, которая существовала до начала конфликта. Мирное соглашение также обязывало Францию изгнать «Молодого Претендента» на английский трон, которого англичане называли «Красавчик принц Чарли», а французы – принц Эдуар (офранцуженное Карл Эдуард Стюарт).