Георгий Соломон - Среди красных вождей
Я получил визу 23 мая (1921). Я решил доставить себе удовольствие и ехать в Лондон морем. Пароход «Балтимор» выходил из Ревеля 25 мая. Я решил ехать с ним, хотя это был небольшой, сравнительно, и тихоходный пароход, который идет из Ревеля до Лондона девять суток. Мы быстро собрались, ликвидировали наши личные дела и 25-го утром были уже на борту парохода.
Не буду описывать трогательных и таких сердечных проводов, которые мне устроили мои сотрудники и особенно моя «верная пятерка», поднесшая мне скромный подстаканник с многозначительной надписью «Veritas vincit». По какой то технической неисправности пароход задержался и, вместо утра, вышел лишь вечером около семи часов. Таким образом, проводы затянулись и провожавшие меня уходили обедать и опять возвратились на пароход…
Раздались отвальные свистки, дружеские поцелуи и объятия и… слезы…
Тяжело задышала машина и, отдавая причалы и якоря, «Балтимор» стал отчаливать… Мы стояли у борта парохода, посылая последнее «прости» остающимся… Пароход пошел сперва вдоль берега к выходу на фарватере… И мои друзья побежали по берегу, посылая прощальные приветы… Наконец, Ревель остался позади…
Грустный, расстроенный и растроганный сердечными проводами, вошел я в свою каюту, наполненную цветами…
А пароход, все забирая ходу, шел, увозя меня к берегам туманным Альбиона» для новой борьбы с новой
МНОГОГОЛОВОЙ ГИДРОЙ ГУКОВЩИНЫ…
Конец третьей части.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Моя служба в Англии
XXXV
С тяжелым чувством грусти расстался я с моими ревельскими сотрудниками… И все-таки я радовался предстоящему, довольно продолжительному путешествие на пароходе, которое оказалось для меня настоящим пребыванием в санатории. Пассажиров на «Балтиморе» было очень мало и, за исключением неизбежных встреч во время еды, я был почти все время сам с собой и мог спокойно предаваться своим мыслям. А мысли мои были невеселые.
Все пережитое в Ревеле – и борьба с «гуковщиной», и моя тяжелая болезнь, так и не разгаданная врачами и деформировавшая весь мой организм – отразилась на моей психике. Все сильнее и сильнее бушевали во мне горькие сомнения в целесообразности моей работы. Скажу без преувеличения, – я отдавал ей всего себя, у меня почти не было личной жизни или, вернее, я жил только своей работой, ее интересами. Я служил делу честно, сурово – честно, с искренним и глубоким омерзением борясь с тем, что я называл «гуковщиной». И я с отчаянием видел и убеждался в том, что «гуковщина» представляет собою, по истине, многоголовую гидру, а я, увы, не был Геркулесом, чтобы сразу отрубить все семь голов чудовища…
И на моих глазах, вместо одной отрубленной головы, немедленно вырастала новая, которая начинала еще сильнее жалить… И я чувствовал себя – с горечью и озлоблением против себя самого – каким то советским Дон-Кихотом, измученным и израненным в честной, но неумной борьбе с ветреными мельницами…
«Колесо чугунное вертится, -
Бесполезно плакать и молиться…»
Но, если минувшее – Берлин, Гамбург, Москва и Ревель – вселяли в мою душу полное разочарование, граничившее с отчаянием, то не менее тяжело и страшно мне было заглядывать и вперед в предстоявшую мне деятельность в Англии. Я знал, что мне придется работать там с такими деятелями, как Крысин и Половцова. Уже по моей работе в Ревеле я имел некоторое представление о том, что представляют собою эти два лица, с которыми у меня была пренеприятная деловая переписка. И вот, гуляя по палуб «Балтимора» и стараясь представить себе мою будущую деятельность в Лондоне, я вспоминал о них и эти воспоминания лишь усугубляли мои тревоги…
Покупая разного рода товары для России, «Аркос» отправлял их пароходом в Ревель, где они перегружались на железную дорогу для отправки в Москву. Из-за этих то товаров у меня и возникла с «Аркосом» переписка, часто принимавшая крайне (с моей стороны) резкий характер. Мне вспоминались поставки сукна, которое часто было крайне небрежно уложено и погружено, благодаря чему товар приходил подмоченный и неисправимо загрязненный, а иногда с массой кусков, протертых во время качки.
Вспоминались мои рекламации, в которых я настаивал на более бережном обращении с товаром… И ярко встала передо мной картина прибытия в Ревель партии шоколадного порошка и какао. Я остановлюсь на этой поставке, так как она весьма характерна.
Я получил известие, что с таким то пароходом из Лондона идет к нам для переотправки в Россию, если память мне не изменяет, две тысячи тонн какао и шоколадного порошка. В день прибытия парохода Фенькеви пришел ко мне совершенно расстроенный.
– Произошло нечто ужасное, – с места сообщил он мне. – Прибыл шоколад и я не знаю, что с ним делать…
– Как так? – спросил я.
– Я вас прошу, Георгий Александрович, – ответил он, – поехать со мной на пристань… Посмотрите сами и дайте мне распоряжение… я не знаю, что делать…
Мы поехали. Стоял санный путь. Когда мы подъезжали к пароходу, ошвартовавшемуся против таможенного склада, Фенькеви обратил мое внимание на снег и на толпу, собравшуюся у парохода. Действительно, картина, развернувшаяся перед моими глазами, представляла собою нечто сказочное: весь снег был перемешан с шоколадным порошком и какао, и женщины и дети подбирали эту смесь в ведра и другие посудины и уносили с собой… Снег повсюду кругом был шоколадного цвета. От парохода к таможенному складу двигались грузчики с мешками и ящиками, из которых не просыпался, нет, а тек шоколадный порошок. Мы остановились у парохода. Вся палуба, все снасти пароходные были шоколадные, точно в детской сказке. Люди ходили по шоколаду, над пароходом носилась густая шоколадная пыль, покрывавшая собою всех и все…
Поднявшись на пароход и заглянув в трюм, я увидал мешки и ящики, тоже покрытые коричневой пеленой и точно плававшие в шоколаде. Я спустился в трюм. Там меня ударил в нос отвратительный запах, напоминавший трупный. Это шоколад и какао, смешавшись с морской водой, издавали такое зловоние. Трюм был наполнен мешками, частью прорванными, и ящиками, многие из которых были поломаны, и весь товар пропрел. Были ящики, обращенные в щепы, и мешки, совершенно разорванные. Эти обломки и рвань от мешков лежали в стороне в трюме же, утопая в том же шоколадном порошке, который как бы заливал все свободные места… Я поднялся на палубу, спустился с парохода и, среди грузчиков, облепленных шоколадной пылью, толпы любопытных и собиравших шоколад, двинулся по шоколадной дороге к таможенному складу. Толпа гудела, смеялась и из нее доносились по моему адресу свистки и иронические, злорадные восклицания: «А, вот они, советские грабители… пьют кровь народа!.. Вишь, какое угощение для голодных!..» и т. п.
Я вошел в склад. Там меня встретилата же картина: весь пол, примерно, на вершок, если не больше, был покрыт шоколадом…
Лишь небольшая часть груза была спасена. Мы узнали, что этот груз представлял собою военный сток, раза три путешествовавший в Америку и обратно. И они, Половцова и Крысин, зная это, не могли не знать и того, что легкая, не рассчитанная на многократные передвижения, укупорка (она состояла частью из тонкого дерева ящиков, выложенных внутри обвощенной бумагой) уже значительно поистрепалась, а они, не только купили этот залежавшийся и пропревший товар, но, не проверив укупорку, отправили товар морем в Ревель…
Конечно, я не мог обойти молчанием этот факт и написал им очень резкое письмо… Россия понесла колоссальные убытки на этой поставке…
Мне вспоминалось все это и тяжелые предчувствия овладевали мною все сильнее и сильнее. Я искал утешения и ободрения в письме Красина, который, убеждая меня ехать в Лондон, манил перспективой совместной работы. Он писал, что, занятый сложными политическими вопросами, не успевает следить за «Аркосом», находящимся в руках Крысина и Половцовой, «людей скорее малоопытных, чем недобросовестных», говорил он, которые ведут дело, спустя рукава, полагаясь на своих доверенных сотрудников, среди которых есть «не мало жулья». Он уговаривал меня приехать и взять в руки «Аркос» и завести там настоящий порядок. «Нечего и говорить, – писал он, – что я буду всегда в твоем распоряжении и всем авторитетом моей власти всегда буду поддерживать тебя».
Я еще верил тогда в силу Красина, и его уверения обнадеживали и успокаивали меня. Я вспомнил и о моем ответе на его призыв, в котором я, соглашаясь ехать в Лондон, указывал ему, между прочим, на то, что я хотел бы взять с собой моих близких ревельских сотрудников, в которых я был уверен, и которых Литвинов всячески старается выжить. Красин в своем ответе писал, что согласен, но советовал повременить с этим, пока я сам не приеду в Лондон. И тогда же я специально об этом говорил с Литвиновым и спросил его, согласен ли он отпустить их ко мне. Он мне ответил, что они ему совершенно не нужны и что с его стороны нет никаких возражений к их переводу…