Марк Гроссман - Земля родная
А кругом такая тишина, словно весь мир — пустота. И опять в голову Шерабурко полезли свинцовые думы. Он пытался прогнать их прочь, начинал размышлять о погоде, о Дружке, но мысли опять поворачивали к Степану Задорову, к разговору с ним…
Тогда Кирилл Афанасьевич подошел к буфету и потихонечку, чтобы не скрипнули створки, открыл его. Тарелки, чуть склонившись к стенке, плотно прижались друг к другу и будто дремали. Чайные чашки взгромоздились друг на друга цирковой пирамидой — не дотронься, загрохочут. Только граненый хрустальный графинчик горделиво и заманчиво поблескивал. Взял его за длинную шею, взболтнул: «Э-э, как слеза…»
Осторожно, на цыпочках перенес на стол графин, стопку, кусок хлеба, тарелку с огурцом. И хотел уже бесшумно отодвинуть стул и сесть за стол, но вдруг вспомнил о своем одеянии, распахнул полушубок — рубашка и кальсоны. Улыбнулся, махнул рукой: «Ладно, Кирилл, сам у себя в гостях…»
Выпил, шепотком крякнул, толстыми, полусогнутыми пальцами взял огурец и стал закусывать. В рукав стекал соленый рассол. Покончив с огурцом, вытер пальцы о полу полушубка, прислушался — под ложечкой приятно теплило. Налил еще одну стопку.
«Скоро на работу, но с двух-то не опьянею. Выветрится, — подумал Кирилл Афанасьевич. — К тому времени — в глазу ни искорки. Войду, как солдат. Нет, рано вы меня старите, я еще…
Эх, Степан, Степан, молод еще ты, а выскакиваешь… Больше всех надо… Но и сам я хорош… Один, из всей бригады один. Значит, не подумал, бухнул на собрании…
И признаться теперь как-то уж…»
Налил еще полстопочки, подумал, посмотрел на нее, чуть добавил и выпил.
Жевал черствый кусок, смотрел в одну клеточку клеенки и продолжал думать свою думу.
«Да, брат Кирюха, Степан-то живет совсем не так. Придет домой, рассказывают, и за книгу. Даже о заграничных доменщиках читает. А то за чертежи засядет, что-то рисует, обдумывает. Башковитый!..
И что нынче за народ пошел: один после работы стишки сочиняет, другой на сцене песни поет, третий за книгами… Вот и этот. Сколько уж предложений внес. Рад всю домну по-своему перекроить. Азартный, черт, все вперед рвется: на работе первым, в институте первым, о досрочном выполнении шестой пятилетки речь зашла — и тут первым!
Недаром он и на демонстрации в Октябрьскую впереди всех шел, со знаменем. Тяжело против ветра, упирается, но идет и идет. А фотограф, проныра, чик его и в газету. Это уж навечно!
О нем мир будет помнить, а о тебе? Эх, Кирилл, Кирилл…»
Приподнял графин, посмотрел на свет — хороша влага, но… махнул рукой и поставил свой «советничек» в буфет.
А спать все не хотелось.
В 6 часов оделся и вышел из дома. Двор был полон лунного света. Дружок выскочил из конуры, заскулил, жалуясь на свирепый холод, ласкаясь к хозяину, пытался лизнуть его.
— О, дурашка… Скучно тебе одному, холодно. Ну иди, трошки погрею. — Шерабурко сел на ступеньку крыльца, посадил собаку между колен и прикрыл полами полушубка. Дружок сидел смирно, чуть вздрагивая всем телом. — Вот теперь согреешься, — рассуждал Кирилл Афанасьевич, — согреешься и доспишь свою ночь. Ну что?.. Эх, жизнь твоя собачья… А у меня свое горе, ты думаешь как… Ну иди, хватит…
В трамвае народу пока еще мало. Присев к окну, стекло которого мороз сделал узорным, Кирилл Афанасьевич стал прислушиваться к гудению колес, к их перестуку на стыках рельс. Но на каждой остановке в передние и задние двери толпами вваливался народ, в вагоне стало тесно и шумно, человеческие голоса уже забивали гудение торопливо бегущего трамвая.
Теперь Шерабурко невольно слушал обрывки разговоров: «Насадки плывут. Думаем, прикидываем…» («Это мартеновцы сошлись», — отметил про себя Кирилл Афанасьевич); «Мы вчера перевалку за час провернули. Красота!..» («Это прокатчики «провернули»…»); «Один скип хорошо ходит, а второй…» («О, наше, кто это?..»). Но тут вагон остановился и металлурги совсем громко заговорили, стали толкать друг друга в спину, стремясь поскорее выбраться на морозную улицу.
Когда Кирилл Афанасьевич стал подходить к своей домне, к нему снова вернулись мысли о сменщике, о том, что Степан Задоров много нового, своего вложил в доменную печь и уже увековечил себя.
«А моего там ничего нет — ни одной детали, ни одного узла, — рассуждал сам с собой Шерабурко. — Ничего я не изобрел, ничего не придумал. Опыт? Устареет и все. А где новое, мое?..»
4Степан обошел печь, поговорил с первым горновым, позвонил в лабораторию, записал в журнал анализы и снова задумался. Из головы не выходили слова Шерабурко: «Покажи свои резервы…»
Медленно прошелся мимо приборов, сел на стол, достал из грудного кармана портсигар из прозрачной зеленоватой пластмассы и долго рылся в нем, выбирая твердую папиросу.
«Да-а, обязательство нелегкое — три тысячи тонн сверх плана! Это — 1900 тонн в сутки! Но ведь уже по 1800 давали. Значит растем… А если еще… Посидел, подумал и вышел на площадку.
На лбу Степана, как всегда, полумесяцем лежал русый чубчик. От этого лицо казалось мальчишеским. Но сам он, большой, широкоплечий, медлительный, временами казался даже неповоротливым..
Когда Степан Задоров пришел на первую домну мастером, многие говорили: Уж не чересчур ли тихоход…» А потом убедились: нет!
И в самом деле — домна не экскаватор, не токарный станок. На этом индустриальном гиганте нужны люди спокойные, много думающие. И Степан был таким. Недаром его любимым изречением было: «Это дело обмозговать надо»…
Вот и сейчас он «мозговал».
Склонился к фурме и через синее стекло смотрит в нее. В утробе печи — бело, еле различимые куски кокса мечутся, мелькают в огненных вихрях. «Хорошо идет печь — горячо, — радостно думает Степан. — А что если бы… А что если еще поднять температуру дутья. Но выдержат ли сопла? Примет ли печь такую температуру, не собьется ли с заданного ритма?..»
Вопросы возникали один за другим, мучили опасения. Но в то время упорно — вот уже который день! — жила, настойчиво напоминала о себе и другая мысль: поднять температуру дутья до 850 градусов, дать в печь 2800 кубометров раскаленного воздуха в минуту — и тогда… Ух, тогда в утробе домны еще сильнее забушует огненный ураган, и столб из шихтовых материалов еще быстрее станет двигаться вниз, превращаясь там в поток чугуна. А ведь в этом смысл борьбы доменщиков — сократить время пребывания шихты в домне.
Но как ответит на это печь? Н-да…
Он сказал газовщику, чтобы тот «посматривал как следует», и зашагал к начальнику цеха.
Бугров не удивился приходу Степана среди смены: если бы какое несчастье — по телефону начал бы трезвонить, а тут идет. Пожал руку и бесшумно опустился в кресло, продолжая рассматривать лежавшую перед ним бумагу, что-то, видимо, додумывал. Карандаш его передвигался с одной цифры на другую. Бугров думал медленно и, как всегда, левой рукой тер лысину.
Но вот, отложив бумагу, он бросил карандаш в пластмассовый стакан чернильного прибора и уставился на Степана.
— Ну, как печь?
— Ничего, Михаил Григорьевич, ровно идет.
— Слово-то сдержите? Три тысячи!
— Трудновато, но… Вот пришел… Задумал одно дело. — Мастер вертел в руках кепку.
Начальник цеха посмотрел на него, улыбнулся:
— Задумал да побаиваюсь — так, что ли? Волков бояться — в лес не ходить.
— Это правда, Михаил Григорьевич… А что, если температуру дутья еще поднять?
— Температуру? — Бугров опять начал гладить свою лысину. — Надо попробовать.
— Разрешите? Я… Мы попробуем.
— Давай, давай. Но учти: все процессы в печи ускорятся.
— Я понимаю. Вчера в институте с профессором обсуждали. Это мы после лекции. Так вот он говорит, надо исследовать, экспериментировать… Длинная история.
— Это нам не подходит. Я вот о температуре тоже думал, поднимать надо, но… Дело, дорогой, не только в этом. Если дутье в печь давать погорячее, то ей и кокса потребуется меньше. Не так ли?
— Рудная нагрузка возрастет.
— Вот именно! Пусть кокс на нас получше работает. Сейчас на тонне кокса мы проплавляем 2,4 тонны руды, а надо бы довести эту цифру до 2,6. Сейчас важно температуру дутья поднять, испытать наши сопла, устоят ли.
— А если нет?
— Ну… тогда опять думать будем, решать. А сейчас — пробуй, действуй, разрешаю. Но главное, печь ровно ведите. Температуру повышайте по 3—5 градусов в сутки — не больше. Приучайте домну постепенно, не срывайте ее с ритма — не дергайте.
5Перед входом в будку газовщика, на прокопченной стене висел свежий «Крокодил». Шерабурко издалека увидел его, тяжелое предчувствие камнем ударило в сердце.
Да, там был нарисован он, Шерабурко. Лицо не его, а вот волосы художник схватил удачно: мелкие, седые кудряшки — жесткие, упругие. Возьми колечко, потяни — распрямится, а выпусти — мгновенно совьется в кольцо: «Нас не шевели, мы по-своему, в клубочек…» Конечно, это его волосы и ничьи больше.