Василий Немирович-Данченко - На кладбищах
Оба фыркнули, как коты, нежданно встретившиеся на крыше у роковой трубы, где так аппетитно пахло легкомысленной Машкой.
И еще более разозлились. Но отойти нельзя было. Оставшийся мог подумать, что другой струсил. Поэтому опять повторилось:
— Водки!
И рядом:
— Водки.
До третьего звонка.
На первой станции — то же, но в повышенном диапазоне!
Вернувшегося поэта — допрашивал инок.
— Возможно ли благодетельному иноверцу выйти в царствие небесное?
К критику тоже:
— А может, вы по докторской части, только что обнаружиться не хотите?
Слава Богу, на следующей станции опять буфет.
— Водки.
И опять рядом:
— Водки!
Пили уже молча. Друг на друга не фыркали.
— Какая подлость, водка теплая!
Бросил в пространство, неведомо кому, поэт.
— Свинство! Деньги берут, а подают дрянь.
В вагоне:
— Как вы думаете: домашние животные, которые, например, скоты, будущей жизни неймут?
В вагоне рядом:
— От живота лучше всего банный веник, и нужно взять непременно-чи после мужа. Как нахлещется, листья сорвать, вскипятить в водке и дать постоять ночь. И, значит, по утрам натощак принимать, смотря по аппетиту, но во благовремении и с молитвою. И за каждым глотком на все четыре стороны с поклоном: гони, гони, лист, чтобы живот был чист.
Остановка.
— Водки!
— Водки!
— Подлость — и чокнуться не с кем.
— Скучно!
По второй скрестили, как рапиры, мрачные взгляды.
— Кажется, из вежливости можно бы чокнуться?
— Это ведь ни к чему не обязывает.
Чокаются.
— «Оленя ранили стрелой».
— Это к чему?
— Так, вспомнил Гамлета.
— Я, во всяком случае, не Лаэрт.
— А водка, черт ее знает!.. Точно ее в солдатских сапогах держат.
— В Москве — слеза! И как лед. Прямо северный полюс плачет.
— Особенно, если икра!
Спохватились.
Смерили друг друга молниеносными взглядами и в вагоны. На следующей станции поэт ждет, когда явится критик.
— Водки!
— И мне.
— Ну, разумеется.
Подозрительно:
— Что именно?
— Говорю — не одному же пить! В одиночку только пьяницы.
— А мы совсем нет.
Первые слезы умиления туманят помутившиеся глаза.
VIНа Тульской станции секунданты.
За четверть часа до поезда — благосклонный полицеймейстер.
— Господин писатель Иванов-Классик?
— Да…
— А Немирович, который Данченко?
— Вон он. Василий Иванович! По твою душу!
— Очень рад познакомиться. В свободное от службы весьма почитываем. Люблю, черт возьми! За стаканом чая. Душа в империях и эстетика парит, хотя и в провинции. А господин Александров Николай Александрович тоже писатели?
— Я.
— То есть так приятно!.. — И лестно… Хоть сейчас литературный вечер в пользу вдов и сирот. Цветы, так сказать, книжного рынка.
— А который из вас будет «Год на севере», то есть Сергей Васильевич Максимов?..
— Я.
— У меня телеграмма в полной исправности от Николая Александрова. По долгу благородного человека предупреждает полицию об имеющей быть дуэли. Мы хоть и в Туле, но тоже бдим о безопасности граждан. Скромно и тихо, без неприятностей. Только запротоколим для оправдания перед начальством и пожалуйте потом к нам в купеческий клуб. В дворянском чище, но кухню-с нельзя сравнить. Повара от генеральши Хлобыстовкой переманили. Рекомендую! Особенно простые, патриотические блюда: бараний бок с кашей, сальник или колдуны по-литовски. Александра Сергеевича Пушкина и Михаила Павловича Розенгейма не надо! Красота! А где же ваши Отеллы?
— Должно быть, сейчас с поездом.
— Ну вот и прекрасно! Ефремов и Столбунов?
Бутыри вытянулись — не дышат.
— Можете уйти. Господа привилегированные! Не понадобитесь. Марш! А знаете, в военном училище тоже стихи писал, обличительные! Далеко бы пошел, потому что усердие было, но женился в Радоме на одной пани гоноровой и вот в полиции! Но не жалуюсь! Отнюдь! Ибо везде можно свое благородство показать. Я так считаю, что дворянин в офицерских чинах может быть полезным членом общества и при дальнейшем прохождении службы даже его украшением. А я на линии-с. Сейчас полицеймейстер — а при отличии и в губернатора могу надеяться. Вожделеть не воспрещается и ежели при вожделении — быстрота и натиск — все остальное приложится.
Несколько минут, и окутанный дымом поезд медленно подошел к платформе.
Полицеймейстер — грудь вперед и в глазах молния.
Стал официален и строг.
— Господин Александров! не угодно ли будет указать ваших клиентов, виноват — протеже?
Народ высыпал из вагонов.
Мимо нас валила толпа с чемоданами, саками, картонками.
Но… ни поэта, ни критика.
— Вы их не пропустили?
— Нет. Куда они могли деваться? Неужели в Москве застряли? От них хватит.
— А то и совсем из Петербурга не выезжали!
Пошли по вагонам.
Табло: критик и поэт мирно почивали в дружеских объятиях.
Ваше высокопревосходительство (по старой табели о рангах), вот вы еще собираетесь обо мне, а я уже вас на булавку и в свою коллекцию. А назови я вас — пожалуй, и читатель бы ахнул! Кто же вас не знает? Немало тоже почленовредительствовали на своем веку, или как ныне принято: на славном посту.
Мои встречи с Некрасовым
Оглядываясь в далекое прошлое, вижу в его туманных далях бесконечную галерею отошедших от нас властителей дум. Из сплывающегося фона пережитых былей едва ли не самым отчетливым выступает передо мною характерный облик Н. А. Некрасова. И сейчас в моих ушах звучит хриплый, как будто простуженный голос поэта и внимательно всматриваются его пристальные глаза, угадывающие во мне самому мне неясное. Под жесткими усами чуть скользит недоверчивая улыбка, смягченная снисходительностью к маленьким слабостям других, а может быть, и трудною памятью о себе самом.
Я уже напечатал в «Вестнике Европы» «Соловки» и начал в «Деле» очерки «У океана». Мои первенцы были хорошо приняты литературным миром. Это окрылило меня. Захотелось проникнуть в «Отечественные Записки», где за год перед тем Демерт уже включал в статьи о русской провинции выдержки из моих писем. В то время мы, молодые, с тревогой, робостью и неуверенностью стучались в двери этой редакции, где заправилами сидели сами «боги»: Некрасов, Щедрин, Михайловский. Помню, как крупные, уже признанные таланты, вроде Глеба Успенского, поминали царя Давида и всю кротость его, ожидая свидания с грозным Михаилом Евграфовичем. Ведь Щедрин подчас был так суров и не стеснялся не только с начинающими. Более того, с ними у него суровость была скорее ласковая, нужно было лишь уловить ее: брови хмурились, а глаза смеялись. Но с генералами от литературы он совсем не церемонился. Редакторского респекта к модным именам и авторитетам у него не было и тени. Никогда не мог я забыть, как растерялось одно такое восходящее и модное «светило», когда, теребя его рукопись нервными пальцами, сатирик вдруг огорошил «светило», не стесняясь присутствующими, своим громогласным басом: «Ну, батюшка, вы тут столько набоборыкали». Я, признаться, вчуже смалодушествовал и направился было к дверям, да наткнулся прямо на Николая Алексеевича. Он угадал, в чем дело, и удержал меня за локоть, смеясь: «Погодите, мы прочли ваши очерки „За северным полярным кругом“. И ему (кивок в сторону Щедрина) понравилось».
— Понравиться-то понравилось, — сердито забасил опять Салтыков. — Да уж очень кругло пишете. Ни на один сучок не наткнешься. А только, чего это вы со всех колоколен зазвонили? Довольно бы и с одной! Сколько литературных просвирен взбудоражили. Не на пожар, слава Богу! И «Вестник Европы», и «Дело», и «Неделя», и «Голос».
Некрасов вступился.
— Нет, это он хорошо. Сразу имя себе сделал.
Щедрин не унимался.
— Сделал-то сделал, но нельзя же так. Точно с луны свалился, проломил крышу и с целым грузом рукописей. Сидят почтенные Стасюлевичи, истово журчат тихою беседою, как по нотам. И вдруг этакое чудище — шарах на головы… Получайте. Караул закричишь!
* * *Редакторы в наше время не стеснялись. Я помню, как тот же Щедрин гильотинировал один слишком затянувшийся роман, кажется, Гирса. Роман не понравился Михаилу Евграфовичу, он просил автора прикончить его, а тот, наоборот, пообещал еще две полновесные части. И вдруг в новой книжке журнала с ужасом прочел описание грандиозной стихийной катастрофы, в которой безвременно погибли все его действующие лица…
…Надо сказать, что Н. А. Некрасов ко всему, что носило печать таланта, относился не только внимательно, но и трогательно. Особенно если молодой писатель был беден, а кто же из нас тогда был богат? Он для таких являлся не издателем, а скорее товарищем, собратом, если хотите, опекуном. Время было тяжелое. Капитал еще не врывался в печать, и самые популярные впоследствии издания начинались с такими ничтожными средствами, с какими нынче не выпустишь и тощей книжки. Случалось для очередного номера закладывать женины серебряные ложки. Разумеется, это не относилось к «Отечеств. Запискам», «Вестнику Европы», «Делу» или «Русскому Вестнику», но и у них бывали затруднительные минуты. Ведь впоследствии средней руки автор за газетный фельетон получал больше, чем, например, Достоевский за печатный лист в мое время.