Александр Сметанин - Серая шинель
— Ну вот так, друзья мои, — говорил нам Иван Николаевич, прощаясь. — Еду воевать. Да. Раньше мы о войнах из учебников истории узнавали, теперь сами становимся свидетелями одной из них. Да.
Он снял очки, подышал на стекла, торопливо протер их носовым платком.
— Большая беда надвигается на нашу Родину, друзья мои. Весь народ поднимается против нее. Да. И мы ее остановим, эту беду. Вы еще маленькие, вам не придется воевать. Мы, как сказал товарищ Сталин, скоро побьем фашистов. Ну а вы уж тут потрудитесь. Помогайте взрослым по хозяйству. Вот так вот. Прощайте, ребята.
«Вы еще маленькие, вам не придется воевать»… Эх, Иван Николаевич, Иван Николаевич. Как же так: учитель, а ошибся?
От этой невеселой думы я тяжело вздохнул и повернулся на другой бок.
— Ты почему не спишь, Сергей? — Иван Николаевич внезапно оборачивается ко мне, словно он и глаз не смыкал.
— Да так. Вспомнил, как вас на фронт провожали…
— Вон оно что! — Журавлев натягивает шинель до подбородка. — И я тот день часто вспоминаю. И свои слова — тоже.
— Иван Николаевич, а вы с того самого дня все на войне?
— Почти. Сначала от Смоленска до Москвы отступал. Теперь, видишь, пятить фашиста начали. Опять на Смоленск пойду. Спи, Сережа, спи, дорогой, завтра день у нас будет трудный.
Услышав наш шепот, просыпается Тятькин.
— Ты чего? — окликает его Журавлев.
— Да так. Думал дотянуть, пока на пост заступать, но чую, не смогу. Чай наружу просится…
Он встает, накидывает шинель и исчезает за дверью. Через минуту, другую ефрейтор возвращается. Пахнущий снегом и морозом, он втискивается на свое место между мной и Вдовиным, довольно покрякивая, говорит:
— А метет на дворе, братцы мои, и не дай и не приведи! Спи, Серега, с завтра и тебе на посту стоять. Спи, покеда.
Легко, Тимофей, сказать «спи». Знал бы ты, товарищ ефрейтор, сколько мыслей бродит сейчас в моей стриженой голове!
Как сложится моя фронтовая судьба — поди узнай! Но одно хорошо: со мной рядом, даже сейчас, Иван Николаевич Журавлев, мой учитель, мой командир.
Он, кажется, опять заснул. Гляжу на строгий, как икона старинного письма, профиль старшего сержанта. Что я о нем знаю? Оказывается, мало. Где родился Иван Николаевич, чем занимался до работы в нашей школе? Ничего этого в деревне не знали. Да и не интересовались. Не принято у нас копаться в чужой душе. Но наши отцы, матери, деды и бабки любили Ивана Николаевича. Возили ему дрова, носили картошку и квашеную капусту, мороженую клюкву и моченую бруснику, тайком отдавая все это бабке Батуриной: «для учителя». Странно, в школе были и другие учителя. Но носили только ему, хотя Иван Николаевич нас, учеников, не баловал.
Второй эшелон
Утром, едва успевают спрятаться в лес остатки холодного сумрака, мы с Журавлевым покидаем теплую землянку и бредем по наметенным за ночь сугробам на командный пункт роты. Там расположился и старшина со своим хозяйством. Мне нужно получить у него винтовку, патроны, гранаты и заменить ботинки с обмотками на валенки.
Странное дело, я почти сутки, если не на самом фронте, так в прифронтовой полосе, но до сих пор не чувствую этого. Словно бы и не на войне. Тишина первозданная кругом, как у нас в деревне, где-то на пожнях, за Степкиным озером. Ни самолетов в небе, ни стрельбы. Даже снег здесь, не говоря уж о выпавшем за ночь, и тот белый-пребелый, не тронутый ни дымом, ни порохом.
Ну теперь я настоящий боец. У меня — видавшая виды трехлинейка образца тысяча восемьсот девяносто первого, дробь тридцатого года, пять гранат эргэдэ-сорок два, патроны, валенки и… полушубок. Да, нашелся, представьте, для меня полушубок. Старшина, очевидно, пожалел новичка, да и размер оказался подходящим.
— Вот твое место для боя, — говорит Иван Николаевич, когда мы возвратились на позицию отделения, — Дооборудуй его, то есть сделай глубже, шире, разгреби снег в секторе обстрела, чтобы не мешал.
Мое «место для боя» — стрелковая ячейка, соединенная с траншеей коротеньким ходом сообщения, отрыта, пожалуй, лишь наполовину. И, очевидно, придется еще немало попотеть, чтобы довести до полного профиля в промерзшей на метр земле свое фортификационное сооружение.
Когда настает время обеда, с огорчением замечаю, что мной не проделана и половина работы, От кирки и лопаты мне жарко. Я давно скинул не только полушубок, но и телогрейку. В таком виде, в гимнастерке, направляюсь с котелками к кухне. Журавлев останавливает и приказывает одеться как положено.
После обеда, протирая снегом котелок, слышу, как Тятькин говорит Ивану Николаевичу: «И зачем ты парнишку мучишь, командир? Не сегодня-завтра уйдем на передовую, а ты его землю долбить заставляешь…» — «Так нужно, Тимофей, — отвечает Журавлев. — Это ему, образно говоря, домашнее задание. В бою, сам знаешь, поздно будет учить. Сейчас, пока я с остальными буду отрабатывать приемы выхода из траншеи, займешься с ним тактикой. А завтра все вместе будем учиться блокировать огневые точки противника».
…Замечание Журавлева подействовало, Тятькин учил меня тактике действительно всерьез. Я ходил в атаку, ползал по-пластунски, бросал гранаты в амбразуры дзота, вел бой в траншее до седьмого пота, «уничтожал» противника в блиндажах и «лисьих норах».
Затемно мы с Тятькиным идем в расположение, как любит выражаться ефрейтор. Я едва держусь на ногах, а Тятькин хоть бы что: берет топор и отправляется заготавливать дрова на ночь.
Возвращается он вдвоем с девушкой, одетой в черный дубленый полушубок, и новые валенки, голенища которых аккуратно подогнуты. Девушка снимает шапку-кубанку и расстегивает полушубок. На петлицах ее гимнастерки тускло поблескивают треугольнички и защитная эмблема медицинской службы.
— Вот он, новенький, Полина, — говорит Тятькин, с грохотом сваливая груду поленьев к печке. — Кочерин его фамилия. Сергеем звать.
— Ну, здравствуй, Кочерин, — девушка протягивает мне руку, — и давай знакомиться: я санинструктор роты, Русина Полина. Ты комсомолец?
— Комсомолец.
— Так вот: я еще и комсорг роты. Давай присядем, поговорим. И кое-какие данные я о тебе запишу.
Пока Полина записывает мои «данные», я смотрю на нее. У нашего санинструктора коротко остриженные по-мальчишечьи волосы, немножко курносый нос, щербинка в ослепительно белых верхних зубах, Полине лет двадцать. Мне кажется она красивее всех девчонок, которых я в своей жизни видел.
Старшина Русина, оказывается, еще и землячка нам с Иваном Николаевичем. Дома, в оккупации, у Полины осталась одна парализованная мать, почти насильно заставившая ее уехать, чтобы не случилась беда с дочерью красного партизана.
— А теперь, Сергей, разденься до пояса и разуйся, я тебя осмотрю. Так положено.
Зная, что у меня грудь «как у воробья колено», а руки чем-то напоминают плети, раздеваюсь при такой красавице не очень охотно. Но что сделаешь, ведь она для меня начальство и к тому же находится «при исполнении».
— Ты почему такой худой, Кочерин?
— Не знаю, товарищ старшина.
— Ничего, кость есть, мясо будет, — говорит Тятькин. — Мы его, Полина, подкормим.
— Так, Сергей. А теперь давай-ка посмотрим, что у тебя в рубашке…
— Не надо смотреть, товарищ старшина. — Я натягиваю на себя не первой свежести рубашку. — Есть, чего там говорить. Две недели в «телятнике» к фронту тряслись.
— Не было бы своих, прихватил бы наших, — смеется Тимофей. — Мы ведь добром этим тоже богаты. Давно бы в баньку надо. А, Полина?
— Очередь нашей роты только послезавтра. Потерпи, Тимофей. А ты, Кочерин, обувайся. Все тебе стирать надо, особенно портянки.
— С водой у нас плохо, Полина. Только в речке, а туда ходить не велят, демаскируем оборону.
Полина молчит, мы с Тятькиным смотрим на нее, ожидая, что скажет наш ротный санинструктор.
— Во время бани что-нибудь придумаем. А где все остальные у вас?
Тятькин понимающе качает головой:
— Скоро будут. Журавлев на запасной позиции учит их немцев атаковать.
— Тогда я схожу пока в третье отделение. — Полина застегивает полушубок, надевает санитарную сумку. — Когда все соберутся, скажите: скоро буду.
— Хорошая девка Полина, — говорит Тятькин, ложась на нары. — Ведь это она, Серега, про Петьку спрашивала: «Где все остальные?» Любят они друг друга. То ли жена она ему, то ли нет, не знаю, а только крепко привязаны друг к другу. Когда Ипатова к нам прислали, вскорости и она в роте оказалась. Раньше она тоже при штабе была, где Ипатов служил. За ней там сильно приударял какой-то чин, а она, значит, в Петьку влюбилась. Чин-то этот с носом остался (Тимофей довольно хохочет), а она добилась, чтобы ее, значит, в наш полк, к Петьке ближе перевели. Везет же Ипатову: такая девка его любит!
— А ты женатый, Тимофей?