Александр Сметанин - Серая шинель
Я плотнее прижимаю приклад винтовки локтем к туловищу, засовываю руки в рукава полушубка, рукав к рукаву, и начинаю быстрее ходить по траншее, чтобы согреться.
Впереди — поле, полого сбегающее к лесу. Танкоопасное направление, как говорит Иван Николаевич. А Тятькин утверждает, что оно может быть танкоопасным, но только летом. Сейчас в этом снегу не только немецкий танк, а сам черт не пролезет.
Сегодня меня учил Журавлев. Чему учил? Ага, вот чему: как бросать гранату из положения лежа в окоп, в амбразуру, как не замерзать на снегу, разводить костер, чтобы дым не был виден, как отрывать окоп в снегу малой саперной лопатой.
— Эх, Сергей, Сергей, — вздохнул как-то он, воткнув свою лопату в снег. — Не такие бы уроки мне хотелось тебе давать. Видит бог, не такие. Но сам понимаешь… Где-то я читал, Сережа, что жестокость порождает жестокость. Ответную, еще большую. Тут все как в прямой геометрической прогрессии. И вот я, твой учитель по одной из гуманнейших наук — родному языку, учу тебя…
…Сколько мне еще быть на часах, не знаю. Мороз уже давно гуляет по спине, стынут в валенках ноги, а стоять мне никак не меньше часа. Спрашивать у Тятькина часто, сколько там на его будильнике, неудобно.
В отделении на всех одни часы — этот самый тятькинский будильник, обшарпанный, с треснувшим по диаметру стеклом. Тятькин носит его завернутым во фланелевую тряпочку в специально пришитом к телогрейке брезентовом кармане. Будильник мы получаем у Тимофея только на ночь, чтобы будить себе смену через каждые два часа.
— Не замерз, Сергей? — Передо мной стоит Журавлев. Когда он вышел из землянки, я не заметил. — Раз не замерз — хорошо. Ты больше двигайся. Ходи по траншее взад-вперед, согреешься.
— Есть, Иван Николаевич! — Делаю поворот кругом, но Журавлев удерживает меня.
— Сгорела, говоришь, наша школа? Ничего, после войны новую построим. Двухэтажную, просторную. В одну смену будем заниматься. Вот, например, ты. Вернешься с войны, выучишься на архитектора и построишь школу…
Иван Николаевич снимает очки, дышит на стекла, протирает их заскорузлыми пальцами, не торопясь водружает на место и долго молча смотрит туда, на север, где осталась наша деревня.
После ухода Журавлева стоять на посту особенно тягостно. Из трубы над нашей землянкой весело выскакивают искры, кто-то шурует в печке. Ах и тепло же там! Интересно, скоро ли меня все-таки сменят?
Скрип снега под чьими-то ногами обрывает мои сладкие мечты о землянке, нарах и печке.
— Стой, кто идет!
— Свои. Я это, Полина.
Полина шла от соседнего отделения прямо по целине, а не по тропке, и теперь стоит на бруствере траншеи где-то вровень с моей головой.
— Помоги-ка мне спрыгнуть, Сережа.
Я беру винтовку на ремень, протягиваю руки и помогаю девушке. На какое-то мгновение она оказывается в моих объятиях, прижатой к груди, и от этого ее прикосновения у меня словно мутится разум, дыхание замирает, и я не знаю, что творится со мной. Не знаю, не знаю. Все это первый раз в жизни.
— А ты, оказывается, сильный, Кочерин, хотя с виду не скажешь этого.
Полина улыбается, поправляет на голове кубанку, бросает мне «спасибо» и быстро уходит в землянку.
Через несколько минут я вижу их уже вдвоем с Петькой, шагающих по направлению к лесу. Вчера они тоже, похвалив Галямова за угощение, ушли в лес вдвоем.
Поздно ли вернулся вчера Ипатов, я не знаю. Спал. В голову сейчас лезет всякая чертовщина, от которой, чувствую, горят на морозе щеки. И чтобы как-то выбросить из головы все, о чем думаю, что мысленно представляю, беру пригоршни снега и тру себе горячий лоб.
Мне уже ни капельки не холодно.
И все-таки это хорошо, что Полина любит именно Петра. Мне не так обидно. Если бы был кто-либо другой — не Ипатов, — я бы, наверное, ревновал ее. А к Петру — нет. Хороший он. Добрый. И умный. А как интересно рассказывает про ученых, архитекторов, скульпторов! Я никогда не был в Ленинграде, но теперь знаю, кто строил Зимний дворец, Смольный, Исаакиевский собор; где жил Пушкин, так любивший «Петра творенье», его «строгий, стройный вид».
Над передним краем взвивается целая серия ракет. Что там? Почему так много?
Кто-то идет: издалека слышится звонкий хруст снега под ногами. Кто это? Ага, Ипатов. Уже проводил Полину. Быстро же.
— Не озяб, Сережа? — спрашивает меня Петр, обметая голиком валенки.
— Терплю. А ты чего так скоро?
— Как ты догадываешься, на капэ роты меня никто не ждет. Проводил Полину туда — и все. Ну бывай, сейчас сменю.
Фронтовые будни
Сегодня исполнилась неделя моей службы во втором стрелковом отделении Н-ского полка.
Никаких особенных событий за это время не произошло. Журавлев либо командир взвода младший лейтенант Козуб учат нас стрелять, колоть штыком, метать гранаты, быстро выскакивать из траншеи и перебегать под огнем противника. Короче, готовят они нас к наступательным боям.
Дня два назад в отделении побывал заместитель командира роты по политической части лейтенант Иванов, маленький, лысый, с какими-то крохотными сонными глазками. Тятькин называет его самым нудным политруком. Когда он при мне сказал это, я ожидал, что Журавлев, как командир и человек партийный, одернет Тимофея, но Иван Николаевич, грустно покачав головой, согласился: «Да, это не Фадеев».
Из разговоров Тимофея со старшим сержантом я знаю, что раньше у них замполитом в роте был Фадеев, но что теперь его повысили и он ушел в батальон.
А Иванов до назначения в роту был замполитом банно-прачечного отряда дивизии. Однако не обеспечил там надлежащее «моральное состояние» некоторых своих подчиненных и угодил к нам в роту.
С Ивановым мы не понравились друг другу с первой встречи, с первого взгляда. Уже через минуту после моего доклада, что я и кто я, лейтенант спросил, знаю ли я содержание последнего праздничного приказа Верховного Главнокомандующего? И хотя я с пятого на десятое кое-что помнил, отвечать все-таки не стал.
Иванов обозвал меня лодырем и дал затертый листок дивизионки с приказом. Я обязан выучить его наизусть и доложить об этом замполиту завтра к четырнадцати ноль-ноль.
Приказ, напечатанный в газете, у меня в руке, но учить его наизусть не хочется. Тем более, что у нас выдался свободный день: Журавлев ушел на собрание партийного актива полка. Как всегда, он оставил за себя Тимофея, определил круг задач, которые мы должны решить или отработать в его отсутствие, но Тятькин объявил, что все это «сто раз делано» и разрешил отдыхать: «Раз актив, братцы, то, верьте слову, скоро в наступление. А мы к нему готовы».
Тятькин лежит рядом со мной, поглаживая усы — предмет своей особой гордости. Рядом с ним Галямов; дальше — Вдовин и Чапига. Ипатов на посту.
— Слышь, Степан, — упрашивает Чапигу Тятькин, давай, будь друг, сказочку. А?
— Нет уж! Умники у нас теперь завелись…
— Да полно тебе, Степан. И Петра все равно нету…
Чапига не отвечает. Второй день он дуется на Ипатова. И вот из-за чего. Чапига любит рассказывать сказки, которые, по его словам, слышал еще от деда у себя в деревне, где-то за Оренбургом. Вчера он рассказывал новую, не слышанную нами. Сказка была про старого барина, его молодую жену, про приказчика, который нашел потерянный барыней платок и сказал старому барину, что она будто бы этот платок своему любовнику подарила. Барин был ревнивый, задушил свою жену, а сам заколол себя кинжалом.
— Ты знаешь, Степан, что рассказал? — спросил его Ипатов, когда Чапига умолк.
— Известно что, сказку.
— Нет, ты пересказал знаменитую трагедию английского писателя Вильяма Шекспира «Отелло».
— Выдумывай больше, — обиделся вдруг Степан. — Я про такого и слыхом не слыхивал.
— Да ты не сердись, Степан. Ничего в этом плохого нет. — Ипатов сел на нары, тронул Чапигу за плечо, но тот зло оттолкнул руку Петра и улегся в угол, натянув шинель на голову.
— Значит, не будешь рассказывать, а, Степан? — Тимофей поглядел в угол, где укрытый шинелью лежал маленький сердитый сегодня Чапига.
— Сказано, не буду. Куда мне с ним, с образованным, тягаться?
— Ну ладно, тогда я расскажу. Что-либо такое из того, как после войны все будет.
— Ха, Тимофей, верно. Больно хорошо. Валяй. — Галямов садится, сверкая в полутьме выбритой до блеска головой, подгибает под себя ноги, жадно глядя на Тятькина.
Он, впрочем, как и все мы, любит, когда ефрейтор выступает со своими импровизациями о том, что будет после войны.
— Хорошо-то хорошо, Галимзян, да закурить бы тоже не худо.
Галямов, кряхтя, отсыпает Тимофею махорки на закрутку, тот блаженно затягивается крепчайшей «моршанской», не спеша ложится на спину и мечтательно начинает.
— Да, братцы, мои. Приезжаю это я, значит, раз в Кировскую область по своему киношному делу. Костюм на мне коверкотовый, сапоги с галошами, кепка такая с пуговкой. Да… Иду это я, значит, по деревне Веснянке…