KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Прочая документальная литература » Варвара Малахиева-Мирович - Маятник жизни моей… 1930–1954

Варвара Малахиева-Мирович - Маятник жизни моей… 1930–1954

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Варвара Малахиева-Мирович, "Маятник жизни моей… 1930–1954" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

8 тетрадь

27.4-22.6.193З

1 мая

Был разговор о славе за обеденным столом в добровском доме. Биша иронически спрашивал: на сколько лет слава? На сто, на пятьсот, на тысячу? Утверждал, что ее не нужно ему. Даниил скромно сказал, что ему хотелось бы славы. Я спросила, что он понимает под этим словом. Он ответил: “Оставить по себе след в потомстве, свое имя”.

– А если бы след без имени?

Он подумал немного и в замешательстве проговорил:

– Ну что ж? Даже без имени, но чтобы не пройти бесследно.

Мое отношение к славе делится на три фазы. Первая: мне 8 лет. Я сижу одна в маленькой столовой нашей, в Киеве, на Большой Шияновской улице. Вся комната в предзакатном весеннем свете. Похожий на этот свет восторг заливает мое сознание. Прочитав накануне лермонтовский “Парус” (первый раз в жизни), я вся полна им и исходя от этой полноты вдруг ощущаю, что я тоже поэт, то есть что я “сочиню” что-нибудь не хуже “Паруса”. И тут же хмельное головокружительное желание, чтобы все это знали, все люди, главным образом дворовые товарищи- мальчишки, – удивлялись и завидовали. (Эти два чувства проползают и в жажду славы у взрослых.)

Третье чувство – мелочное: чтобы с энтузиазмом благословляли. Лавровые венки. Ура. Чувство могущества. Его я возжаждала в том же возрасте, много раз принимаясь мечтать о том, как я “завоюю Константинополь”. Я слышала из разговоров бабушки и отца – пламенных патриотов, что “России нужны проливы”[188] и “что св. София должна быть наша”[189].

Вторая фаза: сотрудничество в газетишке с названием “Жизнь и искусство”[190] и вдыхание местных фимиамов за плохие стихи и прозу. Чтение на эстраде. Приглашение в сахарозаводческие еврейские дома и там ряд каких-то выступлений.

Дальше – отрезвление и без всякой горечи сознание, что иной славы и не будет, и притупление всякого вкуса к ней. Теперь же, в старости, ей совсем ясно, что это квинтэссенция суеты – желать славы, упиваться ею. Но что в социальном механизме она нужна не для прославляемых, а для прославляющих, как праздник Героя в противопоставление негероям, как празднование и чествование в его лице высшего уровня достижений духовных человечеству.


Добровская семья, загроможденная заботой, работой, и в данный момент безденежья нашла возможность взять на неопределенный срок совершенно чужого ребенка 4-х лет, мать которого попала в больницу и он остался совершенно один в квартире.

“Блаженны милостивые…”

Сережины родители при наличии пятерых собственных ребят нашли возможность взять двух чужих из голодающей и не умеющей (не могущей) выбраться из когтей нужды знакомой семьи. Маленькие пришельцы заболели корью и заразили Сережиного брата Николушку. Сережина мать приняла все это как должное, без нервничания, без охов, без укора судьбе.

“Блаженны милостивые.”


Я перестала быть поэтом и не могу рассказать себе, как сегодня зарождалось на моих глазах облако и как оно вытянулось лебединым крылом ввысь и заголубело там и растаяло. И что это было для меня, бывшего лирика. Ольга сказала с ужасом: “Какие плохие стихи у вас 33-го года!” Это верно. И всего их штук 7–8 за четыре месяца.

4 мая

На днях Людмила Васильевна[191] с оживлением стала передавать мне содержание шолоховской “Целины”. Она и Вера смеялись и негодовали, принесли книгу, цитировали разные места, довольно острые и яркие. А мне хотелось сказать им, как С., покойный приятель Нины Всеволодовны[192], незадолго до своей смерти: “Я отошла от этого”. Какая-то часть моя краем уха временами слушает “это”. И может смеяться. И праздновать. Но другое, истинное, то, какое будет жить после моей смерти “я”, отошло так далеко от всего шолоховского, что я и сама не знаю, где оно.

5 мая

Перед окнами Ириса, где была Неопалимовская церковь[193], строится какая-то многоэтажная, бездарно-казарменного вида махина. И опять тот же “Анчар”. Кто-то задумал ее строить. Рабы под бичом голода “послушно в путь потекли”, на пятый этаж с носилками, полными кирпичей, сгибаясь в три погибели. Среди них есть и рабыни. Эти-то уж, наверное, пойдут через какой-то срок в районную амбулаторию: “чтой-то внутре сорвалось”. А может быть, и прямо “на лыки умирать, у ног непобедимого владыки”.


Ночь. 12 часов. Комната матери Ириса Нины Всеволодовны. Н. В. перелистывала сейчас фамильный альбом. Прекрасное лицо Всеволода Миллера[194] (Ирисова дедушки). Лоб мыслителя. Благородство, спокойствие, человечность. Века германской культуры. Сыновья тоже профессора, эпигоны. Ни у кого нет отцовской значительности. Федор[195] и Виктор[196] красивы породистой красотой, но без отпечатка творческой мысли. Этот луч пробился в личике Ириса на детской фотографии, но тут же споткнулся о бабушкину истерию и потонул в отцовской меланхолии.

7 мая. Красные ворота

Какой страшной зловещей старухой была я час тому назад. В булочной. Продавщица не хотела отрезать от моего хлеба кусок, который нужно было дать тающему от голода украинцу. Она была ничем не занята и даже играла ножом, а мне в ответ на просьбу говорила: “Прахадите, гражданка, не стойте у прилавка”. И тут я завопила (и даже кулаком по прилавку застучала): “Вот этот самый нож может пополам вашу жизнь разрезать. И будете ходить под окнами, и никто не даст корки хлеба, узнаете, что значит голод, тогда вспомните этот день и этот час”. Она смутилась и стала озираться, вероятно, хотела позвать приказчика, чтоб меня вывели. В очереди кто-то засмеялся.

“Трунечек”[197], который сегодня целый день бушует у меня во всех венах и артериях, ударил мне в голову, и я совсем уже как Иеремия, и даже не своим голосом, выкликала что-то пророчески грозное о сердцах, поросших волчьей шерстью, о камнях мостовой, которые будут есть вместо хлеба те, кто еще не понимает, что такое голод, и об ожесточении, об окаменении, об озверении. Уже никто не улыбался, а меня, кажется, серьезно собирались вывести. Вдруг из-за прилавка какой-то детина с проломленным носом, украинец, примирительно шептал: “Бабуся, бабусенька”. Мы с ним вышли при жутком молчании всех. И подумали, верно, что я сумасшедшая.

9 мая

Лис, Лис[198], мой дорогой, пусть любовь и благодарность за то, что ты есть на свете, прозвучит для тебя с этой странички в нужную минуту как утешение, как благословение, как залог той радости, о которой мы так дружно мечтали в дни твоей юности.

Сегодня ты была в белой шапочке и не казалась 35-летней, а было тебе не то 7, не то 14, не то много-много 19 лет.

И ты приникла ко мне с неудержимой лаской. И я к тебе. Без слов. Но в такие минутки вино жизни переливается из чаши одного сердца в чашу другого и причащает его неназываемой на земле любовью. Может быть, уже “таинством будущего века”.

12 мая. Утро

Ирис поехал с матерью на Ваганьковское кладбище. На могилу о. Валентина[199]. По просьбе матери в области иррациональной: “нужны знаки, нужны рубежи”. Явления того же порядка, как поездка В. Соловьева к пирамидам[200], как моя два года тому назад в Киев, как в ранней юности, запутавшись, замутившись, ослабев духовно, кидалась я на Аскольдову могилу[201].

Тишина кладбища, величавая ширь и даль Днепра, туманно-лазурные горизонты за лесами Черниговщины. Сказочное обилие цветов. Местечко между двумя любимыми памятниками – прекрасному юноше с мечтательно ввысь и вдаль устремленным взором и какому-то профессору, где на мраморе была вырезана и латинская надпись: “В другом месте, в другие времена, другой работой миру поработал”. Все это было благодатным условием, благодатным знаком для того, чтобы перешагнуть нужный рубеж, осилить нужную пядь восхождения. Таким рубежом, кроме тишины и красоты и встречи с духовно просветленными домами, бывает еще болезнь, тюрьма, утрата и др. несчастия. Изредка – великое счастье. Нечаянная радость.

16 мая. Вечер, 11-й часКомната Н. В. (матери моего Ириса)

“Привет тебе, приют священный, мирный…”[202]

Все тревожное, суетное, злое, больное, вся накипь прожитого дня со всеми флюидами пронизывающей его современности волшебно остается за порогом этой комнаты, когда я запираюсь в ней для ночлега. Здесь меня ожидает то, чего никогда я не испытываю на моей жилплощади у Красных ворот, то, что Елена Гуро[203] называла “одиночество звездное”. Там – или неблагополучный, полуразрушенный симбиоз с самой Людмилой Васильевной, которую продолжаю любить, но уже издалека с ее бытом. Или корявое, холодное, старохолостяцкое одиночество, столь же далекое от звезд, как и от тех людей (исключая Вадима и отчасти Анну Ильиничну – домработницу), которые объединены со мной общим кровом.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*