Варвара Малахиева-Мирович - Маятник жизни моей… 1930–1954
Легенда или быль? Чумные суслики в Крыму. Чума в Ростове, черная оспа в Москве, кукурузные кочаны вместо хлеба на Кубани, стопроцентная смертность детей на Урале.
19 февраляНа предложение помочь сестре и племяннице, попавшим в безысходно тяжелую нужду, профессор Миллер[174] веско и убедительно ответил:
– Не такое теперь время, чтобы помогать. (Живет со старорежимным комфортом, ни в чем себе не отказывая.)
К счастью для жизни и для Человека (для образа человеческого), в мире есть противоположный полюс. Там, Сережа, ты встретишь родителей твоих, которые в голодные годы – 18-20-й годы – делились в Сергиеве со всеми, кто нуждался. Делились картофелем, репой со своих участков, обработанных ими в поте лица, миллионами и тысячами миллионов, заработанными преподаванием в техникуме; и надо прибавить к этому деятельное, напряженнейшее участие в судьбах окружающих людей – щедрая моральная поддержка словом и делом.
20 февраляПрекрасные стихи у Даниила – благородный стиль и дар воскрешения прошлых эпох. Местами напоминает Мариа Эредиа, но нельзя говорить о влиянии последнего, так как Даниил не читал его. И всегда таким романтикам хочется невозможного. Даниил недоволен тем, что он “камерный” поэт – поэт для немногих. Он не хочет видеть, что в этом и есть его сила – в отсутствии громкого, широкошумного голоса, в грустной и строгой изысканности интонаций и образов. И никогда я не могла понять, почему быть чем-нибудь для немногих хуже, меньше, чем для многих. “Многие” всегда будут позади немногих в области духа вообще, в эстетическом развитии – в частности.
23–25 февраляЛюди пухнут от голода, миллионы украинцев нищенствуют, голодная смерть перестала быть замечательным явлением, вплелась в норму современности. Неужели нельзя было обойтись без этих гекатомб Молоху истории. Прекрасна жертвенность тех революционеров, которые отдавали все, включая и жизнь, за будущее благо человечества. И в страданиях их для них был источник высокого, редкостного счастья, “дарящего добродетель” и ответственность за нее. Но ужасны темные, принудительные жертвы. Быть обреченным пасть под колеса Джаггернаута[175] не в священном безумии творческого “да” своему божеству, а как бессловесное животное…
Икра, блины, кильки – животная сторона им радуется, а душа сознает, что это уже непристойность. Не так уж наивно со стороны Чернышевского заставить героичнейшего из своих героев отказаться от апельсинов по тому мотиву, что “народу они никогда не достаются”.
Сейчас, когда по нескольку раз в день звонится в наш подъезд саратовский, уфимский, рязанский, киевский народ, которому не досталось хлеба, когда видишь серые, испитые, обреченные на вымирание покорные лица детей, подростков, молодых женщин и можешь им уделить крохи (и только хлеб, а сам будешь есть и котлету временами, и кашу, и картошку по двугривенному штуку), тогда блины и все слишком сытное или слишком вкусное покалывает совесть. Не то чтобы запрещает все это порой внутренний кодекс морали. Просто слышится чей-то голос: ничто, ничто не заглушит в тебе хрюканье плоти.
4 марта“Мы – фавны, сатиры, силены, стремящиеся стать ангелами, безобразие, работающее над тем, чтобы стать красотой, чудовищные хризалиды, тяжело вынашивающие в себе крылатую «бабочку»”.
Так говорит Амиель[176], в дружественном общении с которым я провожу часть ночи. Читаю его с нарочитой медлительностью, чтобы подольше не расставаться с ним.
Когда расстанусь, мне будет некем заменить его (в смысле интимно-дружественного общения).
С волнением дочитала Филдинга (“Душа одного народа”), где собраны в одной из глав рассказы бирманцев о их прошлых существованиях. С первого момента пробуждения сознания я верила, знала, что жила в иных образах, в иных семьях, в иных странах. Несколько раз в жизни я встречала людей, обменявшись с которыми взглядом, я знала уже, что это не первая встреча (в ряде случаев и они знали). Оля Б. была однажды моей дочерью. И в другой встрече – матерью. Даниил был сыном. И близким другом – спутником. Были сестрами Анна и Людмила (Владимировна). Также Елизавета Михайловна была старшей, опекавшей меня, заменявшей мать сестрой. Был моим сыном Виктор Затеплинский. Были возлюбленными Шингарёв[177], Шестов, д-р Петровский. Были моими трубадурами И. Новиков[178], П. А., Б. Николаев[179], моя покойная сестра Настя. Дочерьми моими были Таня Лурье (недавно умершая после долгой душевной болезни) и Лиля – твоя тетка, Сережа. И много других. И редко кого я встречаю на этом свете первый раз (огромная кармическая связь с Ирисом – дочь, друг, трубадур – сотаинник). Таинственнее, чем все эти, – нежнее, горячее моя встреча с тобой, Сергеюшка, с той минуты, когда я узнала, что мать твоя зачала тебя.
5 мартаГитлер. Загадочная фигура. Кто дает – что дает – власть говорить таким языком: не допущу в Германии марксизма. Наполеоновская воля? Исторический фокус многих воль? Закат истории – диалектика тез – антитеза? Так говорил Ленин на другом полюсе. Так всегда говорят вожди – “как власть имеющие, а не как книжники и фарисеи”. – Еще загадочнее тут роль человеческого стада, миллионноголового обывателя. Идет ли он по кличу “власть имеющего”? Или сам возглавляет его над собой, как свой клич? Для марксиста альфа и омега – экономика. Но не могу верить так. Экономика, но рядом с ней и таинственность исторического процесса, о которой говорит Ромен Роллан в его “Дантоне”, и человеческие страсти, сумма воль, личности, вожди, наконец, равнодействующая всех государственных конъюнктур.
Что бы ни было – жуткий момент, страшно новых жертв (4 миллиона коммунистов в Германии), новой крови на лице земли. Бедная мать Эрда[180] захлебнулась кровью своих детей.
7 мартаШла в Орликовский кооператив, откровенно превратившийся в кабак. Три четверти полок заняты водкой, которую тут же распивают по очереди из бутылки спившиеся с кругу, опухшие от голода сезонники-оборванцы. Шла в кооператив за кабулем – приправой к обычной цинготно пресной пище. По дороге встретила трех крестьянок с грудными детьми. Землистые, обреченные на смерть лица. Тупое отчаяние или полное окаменение в глазах, в чертах лица, в фигурах. Отделила для них какую-то мелочь и все-таки пошла за кабулем. В наказание за окамененное нечувствие и гортанобесие – кабуль оказался такой мерзостью, что ни у кого не хватило духу проглотить его. На 2 рубля две бабы купили бы себе по фунту хлеба. А главное, была бы – и отнята кабулем – у них и у меня минута братского общения.
9 мартаС. Н. Смидович[181] получила орден Ленина. Не щадя живота десятки лет служила своему богу. У таких натур социализм – бог, и служение ему принимает формы религиозного культа. Самоотречение, жертвенность (я видела, как она жертвовала воспитанием детей для женотдела). Неизбежен тут и фанатизм.
Шевельнулись в сердце забытые воспоминания. Мне 27 лет, ей – 24. Ницца. Сквозь зеленые шторы проник в спальню ослепительный луч южного утреннего солнца. За окном певучий голос торговки выкликает названия рыб и долго тянет последнюю высокую ноту. В соседней комнате лежит муж Софьи Николаевны Платон Луначарский, психиатр. У него на голове огромный тюрбан – повязка после операции, сделанной Дуайеном[182]. Нож Дуайена вскрыл в его мозгу какой-то абсцесс и на несколько лет отсрочил конец. Но попутно срезалось что-то, обезглавливающее его истинную личность. Снизился уровень душевного развития, желания, вкусы.
В комнату мою вошла С. Н. – тогда Соня, с белокурой головкой, с нежными красками лица, с серебристым полудетским голоском. Правдивые, пытливые каштанового цвета милые глаза со следами слез смотрят с мрачной безнадежностью. Нежно целую ее голову, лицо. Она плачет и сквозь плач говорит:
– Я не знаю, где теперь Платон. Я не узнаю его. И он меня как будто забыл. Расспрашивал сейчас, какой сегодня обед. Я сказала. А он рассердился: “Не умеешь повкусней рассказать”. Разве это Платон? Никогда он не придавал значения еде, теперь только о ней и думает. Ни обо мне, ни о Татьяне (дочь грудного возраста) не задает даже вопросов. Ничто ему не интересно. И бывает циничен… Боже мой! Разве это Платон?
Тем не менее, с величайшей преданностью провела она возле останков его личности те годы, какие подарил ему Дуайен. И потом, когда вошел в орбиту ее сердца П. Г. Смидович[183], ей нелегко было изменить памяти Платона. Об этом знаю от друга Софьи Николаевны – старичка- переводчика Никифорова. Он, зная мою близость к жизни С. Н., сказал незадолго до ее второго замужества:
– Трудно ей, бедняжке. Хочется единобрачия, посмертной эдакой верности и чтобы жить только для идеи. А натура женственная. Требует своего. Молодость еще не зажила, кровь молодая. Ну и сердце нежное. Словом, влюбилась и мучается.