Василий Немирович-Данченко - На кладбищах
— Уже две недели.
— Что же вы ко мне не заглянули?
И вдруг совершенно неожиданный минор.
— Ну, кому я теперь нужен? Моя песня спета, я уже не журналист и писатель…
— Давайте завтракать… Где вы остановились?
— В Grand Hotel de Bulgarie… [43]
— Ого!
— А разве есть другие?
И сейчас хвост павлином.
— Как видите… Я вот в этой маленькой.
— Нет, я не могу… Я представитель фирмы…
И он назвал какое-то тарабарское имя.
— Оно мне ничего не говорит.
— Мы объявили войну — войне!
Я почтил его вставанием.
— Да вы не смейтесь. Мы приготовляем непроницаемые для пуль, штыков и сабельных ударов панцири, шлемы, щиты. Для головы, груди, спины, коленей, локтей и животов… Такие же брони для лошадей. Вы знакомы с болгарскими министрами — помогите мне. Я до сих пор не могу добиться, чтобы эти дураки отнеслись ко мне внимательно.
Я вступился за болгар.
Там в официальных кругах было немало людей с железными затылками, упрямых, самоуверенных — но глупых я между ними не знал. Таких я оставил в далеком Петербурге. Они недоверчиво относились к Нотовичу, ставя ему в минус его происхождение. Болгары того времени и режима — были все, как это ни странно в людях, образовавшихся в Вене, Турине, Париже и Берлине — юдофобами, и юдофобами непримиримыми, крайними, злыми.
— Им даже ничего не говорит то, что я двадцать пять лет руководил самым важным политическим изданием в России. Представьте, этот военный министр Никифоров, он не имеет никакого представления о редакторе «Новостей» — Нотовиче. Я не понимаю, как он может быть министром? Франция не Болгарии чета. А там, когда я появлялся в министерстве на Quai d'Orsay — всякий чиновник встречал меня: «Monsieur le directeur du journal Nowosty!» [44] Что же, мне в Турцию ехать, что ли, предлагать наше изобретение?
— У турок денег нет!
— Нет, есть. Но прежде чем получить их, надо истратить чуть не миллион лир ихних на взятку. Там ведь, начиная с султана, все берут пешкеши. Потом, разумеется, вернешь, но…
— Неужели ваша фирма не может затратить этого, так сказать, «наложенного платежа»?
Осип Константинович вдруг вспылил.
— Они? французы?.. Да наш Плюшкин — мот в сравнении с ними. Вы знаете, они послали меня сюда — и не дали даже достаточно средств, чтобы уплатить счет в гостинице. Я не знаю, как вывернусь.
Вот тебе, думаю, и война войне!
Вот те и хвост павлином!
Бедный Нотович!
Но он тотчас же вошел в роль коммивояжера. Распластался и начал демонстрировать, как надо, подползая к неприятелю, пользоваться панцирем, как его надевать, как заслоняться им у проволочных заграждений и идя в атаку. Было со стороны очень смешно, но мне хотелось плакать. Я вспомнил маркиза в величественных позах, вдохновителя большой газеты, когда он по утрам сообщал Григорию Константиновичу Градовскому директивы передовых статей, которые на другой день, появившись в «Новостях», должны были влиять на комитет министров, на государственный совет, на городскую думу, на всех, всех, всех, как пишут теперь. Я вспомнил милого нашего товарища в его беседах с В. Сементковским, слишком самостоятельным для того, чтобы на него не наколоться. Во встречах педантичного жреца корректуры, В. И. Модестова, которому он еще издали с ужасом кричал:
— Неужели опять запятая не на месте?
Или Боборыкину:
— Я в пяти частях не принимаю. В «Новостях» места не будет.
И вдруг демонстрация змееобразных движений какого-то ирокеза, только надевшего стеганый белый панцирь, на некрашеном полу скромнейшей из Софийских странноприемниц.
Увы, и на этот раз моему другу не повезло.
Хотя он героически предлагал на опытах — надеть панцирь и стать под дула храбрых болгарских воинов — военное министерство этой братоубийственной страны никак не решалось истратить свои парички; совершенно резонно соображая, что жизнь солдат-селяков не стоит цесарских желтиц, тем более, что по его соображению — весьма, впрочем, ошибочному — войне должен был наступить скорый конец.
Я опять уехал через Демотику кружным путем к Чаталдже и не знаю, как удалось Осипу Константиновичу выбраться из Софии. Потом мне рассказывали, что ему пришлось очень туго и образцы защитных панцирей он должен был оставить какому-то шалопаю, иначе ему, Нотовичу, нечем было бы оплатить билет от Софии до Парижа.
Да, это был человек сплошных неудач и грандиозных замыслов.
И в то же время — малых цифр.
Большие его пугали. Он набирал сотрудников числом поболее, ценою подешевле, и никак не мог сообразить, что такие не могли создать успеха газете.
Помню, с каким ужасом он говорил мне:
— Это Бог знает что! вы заработали в этом месяце 600 рублей. Подумайте только — шестьсот рублей. Еще один такой — и я разорен.
И сбавил мне гонорар на половину.
А эта небывалая сумма пришлась за статьи: «В гостях у Михеля», вызвавшие большой шум и значительно подымавшие розницу.
Я никогда не понимал если не глупой, то лицемерной фразы: о мертвых или хорошо или ничего. Это мы, преследуя всю жизнь человека, клевеща на него, обрезывая на каждом полете его крылья и, в лучшем случае, не поступаясь для него ничем — вдруг у его могилы слюняво — когда ему от этого ни тепло, ни холодно — возвеличиваем его обязательною траурною ложью! Даем взятку смерти и воспоминаниям, даже без цели. Ведь если бы взять такую латинскую заповедь за правило — тогда и суда истории не будет, и все благополучно отпетые и схороненные окажутся такими вздутыми фуфырями красоты, благородства и самых неистовых добродетелей, что потомкам и не понять будет, откуда ж зло пошло в мире. У маленького О. К. Нотовича и минусы-то оказывались по плечу ему. Если мы каждый заглянем в самого себя и расскажем наши мысли и чувства, то воскресшую в моих воспоминаниях тень маркиза Оквича пришлось бы украсить лаврами монтионовской премии… Так и его страх перед большими цифрами понятен и извинителен, когда мы вспомним, каким мартирологом и безвыгодным предприятием в те времена была для редактора и издателя даже такая либеральная газета, какою являлись «Новости». Ведь уже не только не красная, а даже и не очень розовая, бледневшая со всяким понижением барометра Главного управления по делам печати!..
Давно, еще при Милане Обреновиче, я провел три месяца в Белграде. На моих глазах в Сербии совершались под диктовку австрийских агентов настоящие ужасы; никогда бешенство и бесстыдство реакции не доходило до такой жестокости и звериной слепой глупости. Не было такой средневековой пытки, какую бы верные королевские палачи не применяли к несчастным узникам местной политической тюрьмы. Это было сплошное издевательство над достоинством человека, вивисекция над его телом, терзания его души и совести… Нынешний «отец отечества» Протич — должен был давать показания под ударами курбашей, его то и дело выводили к расстрелу и, продержав во дворе темницы, пока на его глазах приканчивали других — возвращали в каменный застенок до другого дня. Приехав в Петербург под свежим впечатлением всего виденного, — я начал в «Новостях» ряд фельетонов об этом мученическом, в когтях швабского черного орла, народе. И вдруг, как говорится, на самом интересном месте, кажется, на первом допросе Протича — мои статьи были оборваны. Проходит неделя, другая, читатели пишут письма, спрашивая, что это значит. Нотович заперся от меня и в редакцию ходит, когда меня там нет. Наконец, я его накрыл, как воробья шапкой. Случайно вместе мы подъехали к конторе газеты. В кусты нельзя — кустов около не было. Нотович сконфуженно:
— Знаете, ваши фельетоны имели слишком шумный успех…
— Так, значит, их скорей надо печатать.
— Значит, да не значит. Помилуйте, — в Сербском посольстве прекрасные молодые люди, дипломаты (ударение!) возмущены ими. Они с негодованием говорили мне — меня посол приглашал обедать и там был австрийский советник тоже, — что король будет очень огорчен таким отношением к нему лучшей русской газеты, направление которой так сходится с образом мыслей конституционнейшего из монархов Милана Обреновича.
— Еще бы, его ставленники здесь подтвердили мои наблюдения в несчастном королевстве!
Тут на (надо с огорчением подтвердить это) трусливого О. К. были три воздействия, — два цыца и третье: «Ваша великолепная газета, ваше политическое влияние, вы — единомышленник Его Величества, неужели у вас нет ордена св. Саввы?»… и т. д. Первый цыц — скрытая под лестью угроза прекрасных молодых дипломатов: «Помилуйте, мы едва сдерживаем нашу молодежь!» Второй — брошенный как будто вскользь советником австрийского посольства: «Мы слишком ценим вашу превосходную прогрессивную газету и, разумеется, нам трудно прибегнуть к обычному у вас в России приему зажать рот честному и влиятельному редактору полицейским запретом».