Василий Немирович-Данченко - На кладбищах
Я помню, как один из враждебных ему фельетонистов пустил в Нотовича ядовитую стрелу: «Новости»-де издаются на еврейские деньги.
Нотович прочел и горестно воскликнул:
— Если бы! У меня — посмотрите книги, я велю открыть их вам — меньше всего подписчиков между евреями.
— Не может быть!
— Убедитесь в конторе.
— Чем же вы это объясняете?
— Евреи вовсе не интересуются, как их защищают. Больше всего их занимает: как их ругают, и потому они все — подписываются на «Новое Время».
Он убил на газету все состояние своей жены — милой и преданной Розалии Абрамовны, беспрекословно отдавшей приданое на любимое дело мужа. На ее глазах оно уходило все — обездоливая ее детей, но она ни разу не упрекнула его за эти невознаградимые потери. Когда «Новости» рухнули — ее уже не было в живых и она была избавлена от горя видеть и Осипа Константиновича и всех своих нищими. Место «Новостей» было тотчас же заполнено бойкими ростовскими южанами, приглашенными Нотовичем из «Приазовского края» на репортерское воеводство. Они, впрочем, не долго проработали у него и создали свои газеты, дешевые, бойкие, взявшие сразу такие верхние ноты, которых в диапазоне «Новостей» и не оказывалось. Как всегда, в данном случае отяжелевший север был побежден предприимчивым, лихорадочным, неутомимым югом. Нотович, кажется, сын таганрогского раввина — сам был южанин, но в его крови от питерской сырости и холодов — солнце давно потухло и, разумеется, не ему можно было выдержать эту борьбу со свежими бойцами, у которых еще не поблек южный загар. Новые птицы запели новые песни. Всегда полуакадемическому, «немножко философу», О. К. было и не по силам и не по характеру схватываться с ними. А тут подошел министерский обух, суд и угроза тюрьмою. Нотович был не из героев и меньше всего годился в мартиролог печати. Не из такой глины лепят мучеников. Он сам про себя говорил, не без юмора: «Я ужасно храбрый в кабинете при запертых дверях и плотно задернутых гардинах — только чтобы никого около не было». Еще храбрее он был на словах в беседах с доверчивым сотрудником. Тут в Осипе Константиновиче вдруг показывался незабвенный Иван Александрович Хлестаков. Особенно после свидания с министрами или сановниками. Судя по его словам, можно было думать, что они трепещут перед ним и его «Новостями». Надо было человеку хоть какое-нибудь, хотя в наших глазах, удовлетворение за только что испытанное унижение. А «важные обоего пола персоны, имеющие приезд ко Двору с Кавалергардского подъезда», в свою очередь, говорили о нем: «Он совсем ручной у вас. Я думал, Марат или, по крайней мере, непримиримый Бланки — а он завивает хвост и ласково смотрит в глаза… Весь тут!» Зато за рубежом, где положение печати иное — он умел держаться с большим достоинством, не поступаясь ничем. Я помню, во французской палате депутатов мне говорили: «О, „Новости“, — это первая газета в России, ваш „Times“, и у вас министры ничего не делают, не посоветовавшись с monsieur de Notovitch». Таким образом, украсив свою петличку ленточкой почетного легиона, он скромно говорил: «Там меня ценят, они отлично знакомы не только с газетой, но и с моей книгой!»
Но после запрещения многострадальных «Новостей» и бегства в Париж от тюрьмы Осипу Константиновичу стало очень жутко. У него были миллионеры родные, но они не поддержали бывшего своего редактора. У него навертывались предательские слезы на глаза, когда он рассказывал о них, не удостоивших его даже ответом на его буквально голодные вопли оттуда. Один из его прежних друзей, человек, обладавший большими средствами, которому О. К. когда-то расчистил путь в литературу, тронутый его рассказом о постигших его бедствиях, незаметно вложил ему в руку бумажку. Нотович обрадовался. Уж очень наголодался перед тем и, когда его приятель вышел (дело было в Cafe Napolitain), быстро развернул кредитку… Он ее швырнул под стол. Соотечественник расщедрился на… русскую пятирублевку.
— Не вы ли уронили? — поднял garcon.
— Нет… Это, верно, господин, который вышел отсюда…
Он бросался во все стороны в поисках работы.
Умолял меня найти ему занятие. Рекомендовал себя в парижские корреспонденты. Разумеется, при его политической честности и широком образовании он в этой роли был бы на своем месте. Но ни одна из газет, когда-то боявшихся конкуренции его «Новостей», не была настолько великодушна, чтобы хотя за нищенский гонорар открыть ему свои столбцы. Брали людей полуграмотных, совершенно незнакомых с международными отношениями, часто сомнительных, случалось даже, заведомых биржевых игроков, в европейской жизни и местном обиходе невежественных, бестактных, плохо говоривших на местных языках и вовсе уж не представительных. Довольствовались базарною дешевкой, но не могли побороть в себе недавнего ревнивого чувства к павшему сопернику. Благороднее всех оказался А. С. Суворин. Как-то перед отъездом в Париж я ему рассказал о бедствиях Осипа Константиновича.
— Вот что… Я понимаю: он не может подписываться в «Новом Времени». Мы все время были политическими врагами, но пусть об этом знают я, он да вы, и никто больше. Предложите ему писать — об общелитературных явлениях на западе. Я ему дам на первых порах 1500 фр. в месяц. Если ему нужен аванс — телеграфируйте — немедленно переведу тысячу рублей. Или больше.
Нотовича в Париже я застал в ужасном положении.
Он бился из последних сил.
Я передал ему предложение Суворина.
— Я хорошо понимаю. Алексею Сергеевичу я нужен, как второй хвост собаке. Разумеется, мое положение безвыходно, но… Нет! Я ему очень, очень благодарен. Он один из всех… (Нотович отвернулся, чтобы скрыть свое волнение), но понимаете… Я не могу, не могу. Ведь я чуть ли не пятнадцать лет боролся с ним… Нет, не могу… Я напишу ему сам… Между нашими не нашлось ни одного такого. Ни одного! Все от меня, как от чумного! Вы знаете, что мне ответил ***…
И он назвал крупного московского издателя.
— «Кому вы нужны теперь? Сверх того, я боюсь, что мне и моему делу вы принесете несчастие, преследовавшее до сих пор и вас, и все ваши предприятия. Вы — человек сплошной неудачи и потом — чем таким вы ознаменовали себя как писатель? Мы ищем людей талантливых, а вы один из тех, которых приходится по сорока на дюжину»…
— А между тем, когда у меня была газета, он часами просиживал у меня в приемной и был слаще меда… Разумеется, мед часто киснет…
В последний раз наша встреча была неожиданна и уже фантастична.
Я приехал в Софию из-под Чаталджи. Только что с армиями Радько Дмитриева провел поход от Лозенграда через Люле-Бургас, месяц наблюдал действия болгар по направлению к Стамбулу от оз. Деркоса до Силиврии. И когда победоносные войска славянского Наполеона остановились до весны перед железною стеной турецкой защиты, я счел себя временно свободным. Я обносился, изголодался. Надо было в столице новоявленного царя Фердинандуса отогреться, отдохнуть. В долгие боевые периоды, когда вам не удается ни на одну минуту остаться одному — так повелительно необходимо одиночество. Я заперся в маленькой странноприемнице и отсыпался за шесть месяцев сплошной, и ночной и дневной, работы, радуясь молчанию моей комнаты, выходившей тремя окнами на пустынную улицу. На мое горе мне недолго удалось сохранить в тайне свое возвращение. Софийские газеты оповестили обо мне читателей, и местная интеллигенция, вспомнив роль, которую я сыграл в их освобожденной и окрепшей стране в 1877 и 78 годах, устроила мне банкет в местном военном собрании. На другой же день отчет об этом появился в печати — а в полдень мне подают карточку: «Осип Константинович Нотович».
Я изумился.
Что было делать здесь мирнейшему из мирных «маркизу Оквичу» в военном лагере как один человек поднявшейся страны?
Я в первый момент обрадовался.
Не устроился ли злосчастный эмигрант корреспондентом при болгарской армии? Я знал, что с военным делом он очень мало знаком, но кто же, кроме Дрейера («Новое Время»), полковника генерального штаба, Мамонтова («Раннее утр»), капитана, тоже с академическим образованием, знал его? Не Троцкий же, приезжавший в Софию от «Киевской мысли», и не профессор Пиленко?..
Нотович мало изменился.
Только исхудал, еще более изнервничался. И без того подвижный, даже суетливый, он стал каким-то лихорадочным непоседой. То и дело вскакивал, болтал во все стороны руками, выбрасывал во всех диапазонах слова, в которых чувствовалась понятная обида. Клял все и всех, совершенно справедливо считая недавних друзей и соработников виновными в равнодушии к его участи, и тут же впадал в горделивый тон, рисуя ближайшее будущее в самых для себя блистательных и ярких миражах.
— Давно ли вы здесь?
— Уже две недели.
— Что же вы ко мне не заглянули?
И вдруг совершенно неожиданный минор.
— Ну, кому я теперь нужен? Моя песня спета, я уже не журналист и писатель…