Владимир Костицын - «Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники
В эту же эпоху я был действительным членом Института научной философии при Государственном Московском университете. История возникновения этого института связана с пересмотром профессуры, выполненным после Октябрьской революции. На факультет общественных наук, который возник из соединения юридического и историко-филологического факультетов, не было допущено значительное число профессоров. Исходя из мысли, что лучше как-нибудь их использовать, чем подвергнуть голодной смерти, Наркомпрос учредил ряд научно-исследовательских институтов, в том числе и Институт научной философии. В его действительные члены попали, с одной стороны, философы-идеалисты, с другой – ученые по разным дисциплинам – марксисты. В качестве такового попал туда и я. Кроме того, в институт было введено значительное число молодых марксистов в надежде, что они здесь, в прениях с идеалистами, отшлифуются.
Результат оказался чрезвычайно курьезным. В числе действительных членов оказался проф. Г. И. Челпанов, психолог-идеалист, создатель психологической лаборатории при МГУ, блестящий оратор, обладающий прекрасной памятью, огромной эрудицией и быстротой соображения. Когда его уволили как идеалиста из профессоров, ему рекомендовали ознакомиться с марксизмом. Он уселся за книги, за старые журналы, даже за газеты; перечитал все, что написали Маркс, Энгельс, их переписку, Плеханова, Ленина, ознакомился с авторами меньшего калибра и стал участвовать в прениях в Институте научной философии. И вот разговор, при котором я присутствовал в кабинете у М. Н. Покровского:
Делегация молодых: Тов. Покровский, уберите из института Челпанова.
Покровский: Почему? Он ведет себя нелояльно?
Делегация: Не в этом дело, он не дает нам раскрыть рта.
Покровский: Как так? Разве он председательствует?
Делегация: Конечно, нет, но как только кто-либо из нас выскажется, он вытаскивает карточки и говорит: «Зародыш вашей мысли уже существовал у Дюринга, и вот возражение Энгельса Дюрингу и вам». Или: «Вы – очень хороший дицгенист, но ведь вы знаете, что книги Дицгена – это поэзия, а не марксизм; ни один настоящий марксист не относился к ним серьезно».
Покровский: Ах, вот что. Знаете, товарищи, если вас послали в этот институт, так это для работы. Беритесь и вы за книги; ручаюсь, что скоро вы будете бить Челпанова.
Делегация: Тов. Покровский, войдите и в наше положение: ведь Челпанову больше делать нечего, а мы постоянно в бегах по разным спешным кампаниям.
Материальное положение населения было чрезвычайно тяжелым. В нашем нетопленном помещении и в нетопленных лабораториях и аудиториях моя жена получила злейший суставный ревматизм, испортивший ей сердце и закончившийся ее недавней преждевременной смертью. Академический паек, который выдавался ученым, подвергался сокращениям, изменениям, что вызывало недовольство и жалобы. В Петрограде мясо было заменено селедками, сахар тоже, масло тоже, и так как нельзя выдавать слишком много селедок, то вес был убавлен. Вдобавок эта рыба выдавалась в червивом виде («прыгунки», как их называли приказчики), и однажды, получив главным образом «прыгунков», я послал по порции М. Н. Покровскому и Н. А. Семашко.
В начале апреля 1921 года меня вызывает М. Н. Покровский и сообщает мне, что я еду в Петроград как представитель Наркомпроса в междуведомственной комиссии, которая должна изучить на месте действительно вопиющее положение в Петрограде. При этом он прибавляет: «Вы понимаете, конечно, чего мы хотим, посылая вас; для достижения обратного результата мы послали бы кое-кого другого. А вы еще нас обвиняете, что мы мало заботимся об ученых». Я немедленно выехал.
В вагоне я оказался с представителями Наркомпрода Вундерлихом и Траубенбергом. Я думал, что мне придется их убеждать, но они сами были преисполнены наилучших намерений. В Петрограде мы отправились в Дом ученых, и к нам немедленно пришли Максим Горький и академик Ферсман. Заседание президиума Петросовета с нашим участием состоялось на следующий день. От президиума давал объяснения некий Авдеев, который выразил сомнение в необходимости кормить ученых и затем прибавил: «Ну что ж, раз на этом настаивают, мы молодых покормим, а старых нам не надо». Это был довольно молодой человек. Я на него насел так, что другие уже больше им не занимались, и президиум решил восстановить академические пайки в нормальном виде, но потребовал, чтобы наша комиссия вместе с Горьким, Ферсманом и представителем президиума пересмотрела списки получающих паек. Это нас задержало еще на два дня.
Кроме того, мы произвели быструю ревизию Дома ученых, которым под надзором Горького управлял знаменитый Родэ, и шутники называли этот дом «родэвспомогательным учреждением». Злоупотреблений мы не обнаружили или же они были очень хорошо запрятаны. На крыльце Дома ученых меня встретила группа лиц, во главе которых находились профессора Тамаркин и Безикович, вскоре перешедшие через границу и устроившиеся в англосаксонских странах. Они заявили мне: «Мы прочли в газетах о вашем приезде и торопимся заявить вам, что мы не верим ни вам, ни тем, кто вас послал; нам не нужны пайки, нам не нужен ваш Дом ученых, нам не нужно ничего из того, что от вас исходит». Вернувшись в Москву, я представил коллегии Наркомпроса очень обширный доклад о мерах по улучшению быта ученых. Судьба его мне неизвестна.
Здесь нужно настойчиво подчеркнуть, что с началом НЭПа положение ученых и вузов чрезвычайно ухудшилось. Были введены червонцы, твердая валюта, и стали появляться магазины, где цены исчислялись в твердой валюте. Многие стороны хозяйственной жизни страны стали переходить на хозяйственный расчет, тоже в твердой валюте, но жалованье нам выплачивалось в падающих рублях, и бюджет вузов и научных учреждений отпускался в них же. Для покупки самых обыкновенных вещей, например – пачки спичек, нужно было испрашивать разрешение Наркомпроса, визу хозяйственного отдела Наркомпроса, разрешение соответствующего органа ВСНХ и указание, в каком магазине и на какой день назначена явка за товаром. Эти хождения занимали целый рабочий день, и учреждения должны были содержать специальных «толкачей» для беготни по данным делам.
Как раз в эту зиму 1921 года мы строили в Кучине сейсмическую станцию. Она была нужна до зарезу, но кредитов на нее не дали, потому что государственный Комитет государственных сооружений, возглавляемый Павловичем, запретил до выработки плана всякое строительство. Наше сооружение было очень маленькое, и его можно было свободно разрешить, но разрешения мы не добились. Коллегия института решила отдавать на постройку жалованье, полагавшееся членам коллегии, и из месяца в месяц мы расписывались в ведомостях и оставляли деньги у кассира. Когда бывала нехватка, я шел в Академический центр, и там новый начальник Главнауки Иван Иванович Гливенко изыскивал способы дать нам [возможность] довести дело до конца. Оно было доведено до конца и на новом павильоне красовалась цифра: «1921». Она была очень красноречива.
Положение в университете было тяжело и морально и материально. После Октябрьской революции М. Н. Покровский опубликовал декрет о допущении в вузы и без экзамена всех молодых людей старше 16 лет, какова бы ни была их подготовка. Аудитории и лаборатории были переполнены молодежью, которая хотела учиться, но не располагала для этого необходимыми данными, а мы не располагали никакими возможностями придти ей на помощь: у нас не было ни материалов, ни кредитов, ни помещений. Учтя это, М. Н. Покровский учредил рабочие факультеты, своего рода подготовительные курсы для рабочих, и посадил их в переполненном университете, не произведя никакого распределения помещений и предоставив рабочему факультету возможность в явочном порядке занимать любые помещения. Получились бессмысленные и бесчисленные конфликты, которых легко можно было бы избежать.
Несколько раз в качестве заместителя декана физико-математического факультета я приходил к М. Н. Покровскому и говорил ему: «Ни я и никто не понимает, чего вы хотите. В конце концов, скажите, считаете ли вы, что университет – советское учреждение, что я в качестве замдекана принадлежу к советской администрации, что работа, которая ведется у нас на факультете, – советская не менее, чем всякая другая. Возьмите в руки план зданий университета и скажите твердо: это – тем, а это – этим. Все пожмутся, и конфликты прекратятся, а то ведь каждый день во время лекций наших студентов и профессоров выгоняют из аудиторий». Он хмурился и отвечал: «Хорошо, я все скажу тов. Звегинцеву». И все оставалось по-прежнему.
В М. Н. Покровском, как это ни странно, были несомненно элементы спецеедства и даже профессороедства, хотя сам он принадлежал к ученой касте. В одной из наших парижских партийных газет в междуреволюционные годы он поместил статью о русских университетских профессорах, где обвинял их в том, что, защитив «списанные у немцев» диссертации, они больше ничего не делают до конца жизни. Статья не была подписана, но принадлежала ему; я это знаю, потому что основательно с ним на этот счет поругался. Я думаю, что сейчас на этот счет спорить не приходится: русская наука существовала. Он же был очень удивлен, когда молодые профессора на общих перевыборах выбрали почти всех старых. «Я не думал, что в молодежи так сильно рабское чувство», – сказал он. Я ответил ему тогда, что это не рабство, а добросовестность.