Василий Немирович-Данченко - На кладбищах
И в этот день она получила великолепный бриллиантовый браслет с приказанием надеть его на первый же бал в Зимнем дворце.
И потом она получала постоянно приглашения на такие.
У него очень быстро утомлялось внимание. На больших докладах, когда надо было, чтобы он до конца выслушал какой-нибудь особенно важный, Милютин радовался, если при этом присутствовал Суворов или Рылеев. Они отлично рассказывали анекдоты и, посмявшись, Александр опять делался внимателен, хоть и говорил светлейшему:
— Молчи, ты мешаешь Димитрию Алексеевичу. Он ведь строгий.
Он часто менял свои мнения, но никогда не подозрительное отношение к тем, кто, как ему казалось, был к нему враждебно настроен или не умел ярко выразить своей преданности. В Александре II было нечто женское: он хотел всем нравиться. Он не терпел критики и еще более — равнодушия. Восторги, встречавшие всюду его появление после варварской и мрачной эпохи Николая I, испортили его на всю жизнь. Он привык быть идолом. Не идеалом, для такой претензии он был слишком умен, но именно идолом, овеянным фимиамами, стоящим на цоколе или у вечно пылающего жертвенника, внимающим хоровым молитвам жрецов и народа. Всякая попытка, откуда бы она ни исходила, переместить его с этого неудобного положения в хотя бы и передовые ряды человечества — принималась им как кощунство. На этом играли и выигрывали многие и, разумеется, такой спокойный мыслитель, как Д. А. Милютин, видел все и страдал за своего государя и друга. Он пытался влиять на Александра II в лучшем смысле, но достаточно было появиться кому-нибудь из привилегированных своих придворных немцев или германских, типа Швейница, чтобы все посевы военного министра пропадали бесследно в этой женской душе.
— Был ли он добр?
Милютин с удивлением посмотрел на меня.
— Разумеется, нет. Обаятелен, когда хотел завоевать кого-нибудь, кем он почему-нибудь дорожил, но добр, нет! Слишком сентиментален, чтобы быть добрым.
— Его считали великодушным.
Д. А. задумался.
— Пожалуй, когда он имел дело с людьми ему не неприятными. Вы понимаете, на той высоте, на которой он стоял, довольно было не делать зла, чтобы прослыть великодушным. Совесть его была всегда спокойна. Я видел его после совершенных с его безмолвного согласия казней. Они не оставляли следа в его душе. Во-первых, это казалось ему обязанностью, а во-вторых, вы не забывайте, что, как «помазанник Божий», он не считал себя в ответе ни за что. Все, что ни совершалось, — воля провидения, а он умывал себе руки. Он не так верил в свое помазанничество, как его сын А. III, но ему это было удобно. Ведь люди часто верят именно тому, что им нужно, выгодно и приятно. Что бы он ни делал — причем же он сам? Ведь «сердце царево в руке Божьей». Он унаследовал от своего деда Александра Благословенного наивное коварство считать самые жестокие поступки непониманием его воли. Иначе разве он мог бы терпеть Муравьева-Виленского? Разумеется, нет… Но Муравьев был для него оправданием. Я помню, как государь раз при мне говорил:
— Что ж я могу сделать? Я поручил это Муравьеву… Это уж его дело — его и ответ. Не в силах же я все один. И при том я знаю, что он мне предан.
Это «он мне предан» оправдывало все.
— Оставьте его, он мне предан… Не трогайте N. N. - он меня любит. Что про X. X. ни говорите, но я убежден, что могу на него положиться… Он такой приятный человек.
В преданности Муравьева он, разумеется, глубоко ошибался.
Свирепый, беспощадный, прямолинейный Муравьев был слишком умен, чтобы не видеть насквозь чувствительного на словах императора, которому хотелось все ужасы его правления свалить на широкие плечи виленского герцога Альбы. Царь-де тут ни при чем. Нужно же доверять своим слугам. Они ведь не поняли его воли.
— Мне Муравьев рассказывал сам, что царь отменял смертные казни после того, как они по его расчету совершались. Таким образом, его величество в глазах полек, умолявших его о пощаде, оставался чист, а Муравьев-Вешатель делался еще гнуснее. В Вильно поэтому стало общим местом: Александр — ангел, а вот Муравьев — сатана, обманывающий его и творящий зло без ведома государя. Как-то, узнав, что красавица-полька, кажется, — может быть, я путаю фамилию — Свянторжецкая помчалась в Петербург кинуться к ногам царя и вымолить у него прощение осужденному на виселицу отцу, Муравьев слукавил. Задержал казнь на несколько дней. Александр II со своей обольстительной улыбкой принял Свянторжецкую не сразу, а через два дня после ее приезда. Когда она упала перед ним на колени, он ее поднял; обласкал, обещал все и при ней послал Муравьеву телеграмму: объявить Свянторжецкому полное помилование.
— Я, — продолжал Муравьев, — немедленно освободил арестованного и ответил: воля вашего императорского величества исполнена, — Свянторжецкий выпущен, ему выдан заграничный паспорт и сегодня он выехал во Францию.
Государь остался недоволен.
— Черт знает, что делается со стариком. То он безбожно спешит, то делается забывчив и медлит.
— И все-таки я любил его и до сих пор благоговею перед его памятью, — закончил Милютин последнюю нашу беседу. — Ни один царь после Петра не сдвинул так Россию с реакционного пути восточной деспотии, как Александр II. Я помню, мы вместе были молоды. Тогда он кипел, работал, был великодушен, верил людям. О, если бы он и в старости остался таким! Какую блестящую эпоху внес бы он в нашу отечественную историю. Его мечты, я до сих пор без слез не могу думать о них. Целые вечера, когда он был наследником, мы проводили вместе. В нашем воображении вся Россия покрывалась школами, гимназиями, университетами. Грамотный, свободный народ в раскрепощенном государстве! А потом? Его испортил двор, который как пчелиное гнездо дает мед одним и жалит других. Двор и, главное, немцы. Я иногда рассчитывал, не выгоднее ли было бы России раз навсегда отделаться от прибалтийских провинций. Все упорное, злое, тупоумное, низкопоклонное шло оттуда. И главное — мы все смотрим врозь, каждый за себя, а они в куче и в унисон. В нашей разноголосице балтийский согласный хор доминировал…
— Его испортила неограниченная власть, такое уж это скверное ремесло… Государственный человек должен быть готов к неблагодарности одних и равнодушию других. Судить нелицеприятно будут потомки, на современников надеяться нечего. Выстрел Каракозова перевернул Александра II. Он никак не мог понять, что благородные, высокие замыслы не должны колебаться от случайностей.
Солнце уже опускалось… Над розовевшей Адриатикой наметилась аметистовая кайма итальянских берегов. Лицом на восток Бриндизи, плоскокровельный и белый, казался уголком, выхваченным из мусульманской дали. Оттуда на нас шло громадное океанское чудище — пароход в Индию. На палубе его играл оркестр… Мы отличили германский флаг.
— Вот наши наследники! — с горечью окончил Милютин.
— Все, что разроняли и разбросали мы, — подберут они. И дай Бог, чтобы только этим закончились наши злоключения. Александр II, о котором мы с вами проговорили весь день, свел счеты с Австрией, позволив ее разгромить под Кенигрецом и Садовой, и с Францией в 1870 г. Это было местью первой за «величие ее неблагодарности» и второй за Севастополь, а, в сущности, он действовал, как немецкий приказчик. Мы с вами, может быть, не доживем, но наши дети увидят, какого беспощадного врага мы вырастили в облагодетельствованной нами Пруссии.
Он не увидел.
Но я остался свидетелем того, что Милютин был не только большой государственный человек, но и дальновидный пророк. Но он не угадал в мрачной дали надвигавшихся на Россию туч, что вместе с Вильгельмом — рука в руку пойдут против своей истекающей кровью матери-родины и наша трусость, и наше подлое предательство…
И еще одно упустил он.
Великую Англию и латинский запад. Эти воспользовались безумием ослепленного своим могуществом германского императора, не рассчитавшего, что и без этой варварской, истребительной войны — весь восток стал бы данником его торговой и промышленной тевтонской вотчины. Защищаясь, они нанесли ему и ей страшный удар… Удар не только по сегодняшней силе, но и по всей злой монархической стари. Как это ни странно — но абсолютизм был убит хищною жадностью последнего Гогенцоллерна, наиболее монархического изо всех монархов… В истории мистическая справедливость. Она карает великих преступников и тернистыми путями ведет их народы через Голгофы к негаданным воскрешениям свободы и братства.
Но…
Ведь каждая война есть кровавый посев на более или менее далекое будущее…
Величайший физический закон — «угол падения равен углу отражения» — одинаково существует и в судьбах ничего не забывающего и ничего не прощающего человечества. И я радуюсь тому, что одною ногою уже стою в могиле. Я не увижу реванша, которым ответит восстановившая свои неисчислимые силы Германия европейскому западу и востоку, как в 1918 г. ответила ей Франция за 1870 г… Свобода народов не есть их братство. Они часто сплетаются вместе, чтобы сейчас же расплестись и еще дальше отбросить их одни от других. Святые лозунги красных знамен — овеянных восторгом сегодняшних победителей — завтра они поблекнут вместе с этими знаменами, и народное брюхо опять станет повелительнее народного сердца… Искра мести тлеет в памяти побежденных… Первый ветер со стороны — раздует ее в нежданное пожарище и опять охватит дымом и угаром несчастное человечество. Война — вечна, как вечно наряду с добром — злое чудовище вражды и эгоизма…