Роман Арбитман - Антипутеводитель по современной литературе. 99 книг, которые не надо читать
Проблема, однако, в том, что быковский роман называется не «Галицкий», а «Остромов». Ученик оказывается номером вторым, а главное сюжетное одеяло романист перетягивает на псевдоучителя.
Сколько бы Дмитрий Львович ни отнекивался, ни кокетничал и ни утверждал, будто все авантюристы типологически близки, своего заглавного персонажа он вполне сознательно лепит не столько с его прототипа, исторического Бориса Астромова-Кириченко, сколько с литературного ильф-и-петровского образца. Само явление Остромова своей пастве вкупе с обещанием оккультных спецэффектов рифмуется с бендеровской цирковой программой бомбейского жреца Марусидзе — включая явление курочки-невидимки и материализацию духов. Подобно Остапу, не имевшему фундаментальных знаний (если, конечно, не считать таковыми восемь латинских слов, зазубренных в третьем классе частной гимназии Илиади), Остромов знает «двадцать слов на разных языках и четыре фокуса». Как и Остап, Остромов манипулирует мятущимися натурами — по преимуществу теми, кто не может освоиться в новой жизни или же осваивается с лихорадочным энтузиазмом неофита. Например, разговор героя с тещей восходит к сцене запугивания Кислярского, а беседа со вдовцом Поленовым отсылает, чуть ли не буквально, к соответствующей беседе Бендера со слесарем Полесовым. Даже у знаменитого «Остапа несло» есть тут четкий аналог — «Остромова понесло». В одной из сцен мелькает вдруг и персональная тень Бендера: как бы походя Остромов сообщает, что лично «знал Остапа Ибрагимовича», и упоминает «Майю Лазаревну» (очевидный постмодернистский отсыл к Майе Каганской, автору — вместе с Зеевом Бар-Селлой — книги «Мастер Гамбс и Маргарита», посвященной ильф-и-петровскому и булгаковскому романам).
Есть, однако, важнейший нюанс: авантюрист в качестве главного героя может держать читательское внимание, если и сам он, и его кунштюки вызывают у читателя чувство, отличное от отвращения. Согласитесь, что следить за эволюциями совсем уж мерзкого мерзавца — удовольствие специфическое. Ильф и Петров своему пройдохе Остапу откровенно симпатизируют, они им любуются почти везде (кроме, конечно, финальных страниц «Золотого теленка», где государственная идеология черным человеком маячит за спинами писателей и подталкивает перо в «правильную» сторону). Быкову же — как, впрочем, и Сидельникову — их собственный персонаж явно неприятен, и неприязнь эта, как вирус гриппа в плотно набитом трамвайном вагоне, передается читателю. Бендер корыстен, но как-то весело, легко и непрактично корыстен, зато Остромов, словно паук, подсчитывает барыши. Бендер, не таясь, относится к собственной команде как минимум юмористически, но он же способен испытывать к подопечным (даже к будущему своему убийце Ипполиту Матвеевичу) едва ли не родственные чувства. А Остромов постоянно симулирует симпатию к ученикам, но всех (и особенно Галицкого) и в грош не ставит и закладывает без малейших терзаний. Ильф и Петров делают героя славянско-еврейско-тюркской амальгамой, подлинным человеком мира, для которого само понятие ксенофобии бессмысленно; Остромову же присущ потаенный антисемитизм, то и дело всплывающий во внутренних монологах этого персонажа.
Едва ли изначально Остромов был задуман таким, каким явился к читателю, и едва ли сам Быков, демонстрируя бендеровскую «букву», задался целью вытравить бендеровский дух. Напротив, романист, ощущая неладное, по ходу дела старается, насколько возможно, уменьшить авторскую антипатию. Для этого рядом с Остромовым помещается уже беспримесный подонок, смакующий свою подлость бомжеватый Одинокий — дабы на фоне абсолютной гадости имманентное остромовское негодяйство выглядело как бы почти умеренным. Но читатель, даже различая оттенки темного, вряд ли проникнется симпатией к меньшему из зол. К тому же в финале, когда Галицкий встретит своего расчеловеченного гуру на пензенском базаре, никаких оттенков уже не будет. Оба «О» сольются в одно, образовав беспросветную черную дыру…
«Непопадание» в главного героя — существенная, но далеко не единственная беда «Остромова». Почти каждый отдельно взятый абзац книги безупречен, но, вместе взятые, они обращают книгу в трудноусваиваемый кисель, где тонут персонажи и намертво буксует фабула. «Слишком много деталей, и все они, как на подбор, страшные тем особенным страхом, когда нечем связать их воедино» — эта цитата из книги применима, собственно, и к самой книге. Быков, относящийся к своей поэтической музе со здоровым профессиональным прагматизмом, порой переходящим в легкий цинизм (это позволяет километрами производить задорные стишки-однодневки «на случай»), испытывает к романной форме нечто вроде мистического трепета. Тут все, им произведенное, Быкову одинаково важно, и все, главное и второ- и третьестепенное, получает в книге равные права. Авторская душа, отделившись от тела по методу Галицкого-Кастанеды, зависает над текстом романа, взирая на него со стороны и бдительно контролируя, не мигрирует ли заявленная автором Великая Русская Литература (она же — Литература Идей) куда-то в сторону беллетристики? И если вдруг романист замечает драйв, он старательно топит его в киселе…
Валентин Катаев, стоявший у истоков романа «Двенадцать стульев», как известно, предложил Евгению Петровичу и Илье Арнольдовичу простую беллетристическую конструкцию: поиски сокровищ, которые могли бы стать (и стали!) стержнем, и на него уже нанизывались приключения. Но для Литературы Идей это, извините, мелко и несерьезно. На меньшее, чем поиски смысла жизни, лауреат премии «Большая книга» Дмитрий Львович Быков не согласен. Вот он ищет его, ищет, ищет — семьсот шестьдесят шесть страниц без передышки. И никто не заорет страшным голосом: «Куда ты девал сокровища убиенной тобой тещи?!» Ведь никаких сокровищ тут и нет: сметой не предусмотрены.
Второе первое лицо
Денис Гуцко. Бета-самец: Роман. М.: Астрель
Даже если бы прозаик Денис Гуцко за последние семь лет ничего больше не написал, ему уже все равно уготовано место в грядущей «Истории русской литературы XXI века» — как букеровскому лауреату, на которого публично разозлился Василий Аксенов. Будучи председателем жюри-2005, мэтр так сильно лоббировал своего протеже, что букеровские судьи взбрыкнули: из принципа отвергли питерского фаворита, поскребли по сусекам скудного шорт-листа и выбрали малоизвестного ростовчанина. После чего оскорбленный в лучших чувствах Василий Павлович на торжественной церемонии словесно высек победителя и вообще отказался вручать ему диплом.
Вслед за Аксеновым и многие критики объявили триумф Гуцко «откровенно незаслуженным» или, в лучшем случае, сочли премию авансом на будущее. Между строк проглядывал упрек в нарушении литературной «табели о рангах»: дескать, прозаик второго эшелона угодил в первый ряд в результате закулисных игр жюри, а потому должен знать свой шесток. Собственно, и сам лауреат чувствовал двусмысленность внезапного перехода в высшую лигу. «Я считал, что у меня очень маленький шанс на победу», — признавался Гуцко в интервью и обещал отработать аванс, то есть в будущем написать «такую вещь, против которой никто ничего не сможет сказать».
Букеровская эпопея не прошла бесследно для автора: премиальные перипетии подстегнули его фантазию. Темой нового романа стало то самое иерархическое деление на «первых-вторых» в современном обществе. Александр Топилин, совладелец компании, занимающейся укладкой тротуарной плитки, смирился с «положением второго человека при Антоне Литвинове» — владельце фирмы. Герой понимает, что Антон, сын крупного чиновника, лучше приспособлен для бизнеса, и признает первенство «альфа-самца». Даже когда между персонажами возникнет конфликт, «бета» предпочтет борьбе бегство. Роман в основном написан от третьего лица, хотя порой возникает «я» повествователя. Лишь к середине книги мы понимаем, что это «я» — тот же Топилин, и испытываем дискомфорт: «вечно второму» вроде бы не по чину вести рассказ от первого лица…
Гуцко честно пытается повторить опыт раннего Маканина, сопрягая социальное с психологическим в жестких пропорциях — благо автор «Человека свиты» ныне воспарил к чистой схеме и ниша свободна. Но отработать аванс семилетней давности не удается. По крайней мере премиальные перспективы «Бета-самца» сомнительны: стилистические промахи, свойственные прежним вещам прозаика, не только не устранены, но усугублены. Избыточные словесные загогулины («в распаленной душе стоял долгий привкус красоты и полета», «умеет удобрить компромиссом каменистое наше бытие») быстро перерастают в кривоватый волапюк («интересовался замостить», «разнузданно плечист», «лицо укололо нетерпеливым взглядом»), а тот вскоре мутирует в унылый и убогий, как газетная передовица 1970 года, канцелярит («вопрос деторождения из плоскости теоретической переместился в практическую и был поставлен ребром»). Когда же доходит до эротических сцен, на свет выползает такой штамп, от которого, кажется, даже участникам сцены неловко: «ожившие соски вздрогнули, затвердели» — это почти буквальная цитата из издевательской пародии Тимура Шаова на дешевые переводные любовные романы!