Михаил Бойков - ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ
В этот момент я вспоминаю рассказы заключенных о том, как следователи заставляли их "вербовать", т. е. оговаривать ни в чем неповинных людей, клеветать на них. Значит и меня хочет сделать "вербовщиком" этот жирный энкаведист с потным черепом? Страх мой сменяется озлоблением. Стараясь подавить его, я внешне спокойно спрашиваю:
— Вам нужен список людей? Безразлично каких? Даже ни в чем не виновных? Он пожал плечами.
— Если нет ничего лучше… Диктуйте мне ваш список. Я буду записывать.
— Нет! — говорю я решительно. — До этого я еще не дошел. И не дойду.
— Встать! — орет он, замахиваясь на меня рукой.
Я медленно встаю с дивана, сжав кулаки…
На предыдущих допросах следователь и подследственный достаточно надоели друг другу и озлобились. Он зол на меня за упорство и нежелание "признаваться", а я на него — за постоянные требования "признаний", которые могут довести до пули в затылок.
Островерхов смотрит на мои кулаки, опускает руку и, отступая, шипит:
— Вот ты как? Хор-р-рош-шо! Я же тебе покаж-жу! Он бросается к столу и рывком хватает телефонную трубку. В голосе его явственно слышится звериное рычание.
— Р-р-р! Теломеханика ко мне! Кравцова! Р-р-р! Скор-рее!
Яростно брошенная им на телефон трубка жалобно звякает…
Открывается дверь и на пороге вырастает высокая плечистая фигура в форме НКВД, с нашивками сержанта. Сделав несколько шагов вперед, он вытягивается во фронт, прикладывает руку к козырьку голубой фуражки и рапортует четким, но тихим, каким-то приглушенным голосом:
— Теломеханик Кравцов явился по вашему вызову, товарищ следователь!
Островерхов, ткнув в мою сторону пальцем, дрожащим и срывающимся от бешенства голосом, приказывает:
— Взять его!.. На стойку! В шкаф!
— Слушаюсь, товарищ следователь, — тихо говорит сержант и сейчас же спрашивает:
— Как прикажете, товарищ следователь? С браслетами и гвоздями? Или без них?
— С браслетами, но пока без гвоздей. Он нужен для следствия, — секунду подумав, отвечает Островерхов.
— Слушаюсь!
Кравцов подходит ко мне и несколько мгновений рассматривает меня неподвижным и упорным взглядом своих бесцветных, тусклых и подернутых какой-то мутной дымкой глаз. При не особенно ярком электрическом свете кабинета в них ничего нельзя прочесть.
"Днем в этих глазах, пожалуй, тоже не прочтешь", — мелькает у меня в голове невольная мысль.
Лицо Кравцова поражает своей неестественной неподвижностью и застывшим на нем выражением равнодушия и безучастности ко всему. Такие лица бывают у восковых фигур в музеях.
Он вынимает из кармана наручники, пристально смотрит на меня и негромко произносит:
— Руки за спину!
Я не тороплюсь исполнить приказание. Тогда он быстрым и видимо привычным жестом загибает мои руки назад. Наручники щелкают: я скован. Островерхов смеется визгливо:
— Ха-ха-ха! Ты не любишь стоять, дорогой мой. Но мы тебя заставим… заставим…
Кравцов коротко бросает мне одно слово:
— Пошли!
Потом он кладет руку на мое плечо. Мне она кажется невероятно тяжелой и я стараюсь ее стряхнуть.
— Не выкручивайся, гад! — раздельным шепотом отчеканивает он и сжимает плечо сильнее. От этого у меня такое ощущение, будто мои кости попали в тиски. Я думаю тревожно:
"Что же он со мною сделает?"
Еле заметным, но сильным толчком в плечо Кравцов швыряет меня к двери. Завертевшись, как волчок, я ударяюсь об нее спиной и вылетаю в коридор. Здесь сержант хватает меня за шиворот и тащит вперед, мимо дверей с эмалевыми номерами, мимо воплей и рыданий, несущихся из них и сливающихся в однообразный и страшный стон сотен пытаемых людей…
Кравцов втаскивает меня в комнату № 36. Обстановка ее более, чем скромная: стол, два стула и диван с дешевым, грубой работы ковром над ним. Вдоль стены, против двери — четыре шкафа. Высотой около двух метров каждый, более широкие вверху и поуже внизу, они похожи на гробы, поставленные торчком. В их дверцах — небольшие круглые окошки, вроде корабельных иллюминаторов.
Энкаведист подтаскивает меня к одному из ящиков-гробов и свободной левой рукой поворачивает в его боковой стенке какие-то рукоятки. Доски шкафа слегка раздвигаются в стороны, а дверца открывается.
Ничего страшного в шкафу, на первый взгляд, нет, но он, почему-то, внушает мне ужас. С силой отчаяния стараюсь я вырваться из железных лап Кравцова, но он быстро вталкивает меня в шкаф спиной вперед. Дверца шкафа закрывается, а стенки сдвигаются так, что между ними и моим телом, со всех сторон, остается свободное пространство не больше двух сантиметров.
— Пусти! Пусти! — хрипло кричу я в приоткрытое дверное окошко.
Судорожная гримаса еле заметно и медленно проходит по неподвижному лицу энкаведиста.
— Чего кричишь? Ведь это тебе не поможет, — говорит он тихо и спокойно. — Лучше благодари всех своих Богов, что тебя поставили в простой шкаф без гвоздей.
Ужас ледяной волной обливает меня с головы до ног.
— Какие гвозди? Где? — невольно спрашиваю я, весь дрожа.
— Там, — равнодушным кивком головы показывает он в сторону шкафа, соседнего с моим.
— Разве есть такое… такое, — не нахожу я слов.
— У нас есть многое. Тебе всего испытать не придется. Не выдержишь, — понижает он голос до полушепота, покачивая головой. — Ну, ладно. Стой здесь, пока выстоишь…
Захлопнув стекло окошка заходившегося как раз на уровне моего лица, он ушел. Я остался один. По крайней мере, тогда я думал, что в этой комнате со шкафами-гробами я один…
Итак, это стойка, которую называли в камере одной из самых страшных пыток НКВД. Но пока что, в ней нет ничего страшного.
"Стоять так, — думаю я, — можно долго. Этим они у меня ничего не добьются"…
Прошло несколько часов. Ночь сменилась утром, а утро — днем. В комнату никто не входил. Изредка откуда-то доносились заглушенные стоны и хрипенье. Казалось, что человек стонет рядом со мной…
К вечеру у меня сильно устали ноги; начала болеть спина между лопатками, вероятно потому, что мои руки были скованы наручниками; захотелось есть и, особенно, пить. От жары и духоты в этом проклятом ящике я обливался потом. Моим легким нехватало воздуха. Где-то внизу, у меня под ногами, была щель. Если бы не она, то я скоро задохнулся бы здесь…
С течением времени ноги уставали все больше. Чтобы хоть немного облегчить их, я стоял то на правой, то на левой ноге, всем телом наваливался на стенки шкафа или опускался вниз, пробуя висеть между ними. Но все это помогало мало. Шкаф был устроен с таким расчетом, что человек в нем мог только стоять…
Двое суток спустя после начала этой пытки пришел Островерхов. Открыв окошко, он заглянул ко мне и сказал медово и ласково.
— Вы слегка изменились, друг мой. Побледнели и похудели, дорогой. Через пару деньков еще больше… похудеете. Напрасно упорствуете… А может быть признаетесь? Дадите списочек?
Я отрицательно качаю головой. На его мясистых щеках загораются багровые пятна злости.
— Будешь стоять, пока не подохнешь от разрыва сердца, — и он с руганью закрывает окно.
Вслед за ним явился Кравцов. Несколько минут он внимательно рассматривал мое лицо своими мутно-дымчатыми глазами, а затем ушел, не сказав ни слова. В этот день он трижды заглядывал ко мне в окошко…
На четвертые сутки началось страшное в этой пытке. Резкая ноющая боль медленно поднималась от ног и растекалась по всему телу. Каждый нерв трепетал от ее укусов. Временами было такое ощущение, будто в мое тело вставили огромный больной зуб с обнаженным и воспалившимся нервом.
Этой ползущей от ног боли шла навстречу другая — из спины. Мне казалось, что между моими вывернутыми назад и скованными руками вбили кол в спину и медленно поворачивают его.
Жажда стала невыносимой. Стараясь хоть как-нибудь обмануть ее, я облизывал сухим и шершавым языком горячие, потрескавшиеся губы. От жары и спертого воздуха в голове у меня кружилось, а в ушах стоял шум, — нечто похожее на шум прибоя, — сливавшийся со звуками какого-то отдаленного, тихого звона…
Ночь, а за нею день тянулись медленно, как арба с ленивыми быками в упряжке. Пытка разнообразилась появлением Островерхова, Кравцова и нескольких незнакомых мне энкаведистов…
К вечеру тело мое одеревянело и сделалось менее чувствительным. Боль медленно утихала. Ее сменила невероятная усталость. Очень хотелось спать. Я прижался спиной к доскам шкафа и задремал. Но спать мне удалось недолго, вероятно, лишь несколько минут. Струя свежего воздуха и легкие щекочущие уколы в нос и в веки разбудили меня. Я открыл глаза. Перед окошком стоял Кравцов и, концом остро отточенного карандаша, осторожно покалывал мое лицо, тихо и монотонно приговаривая:
— Не спать, не спать, не спать.
Бешеная злоба охватила меня.