Борис Яроцкий - На всех фронтах
Опять шаги удалились. Майор открыл глаза, с трудом повернул голову, пробитое пулей плечо отозвалось острой саднящей болью. На фоне далекого зарева смутно виднелись две девичьи фигурки.
— Вот теперь все, — сказал себе вслух майор и стал пристально всматриваться в небо.
Прямо горела Полярная звезда. Она сверкала, переливалась. Нетрудно было догадаться, что это на реснице замерзла слеза, и свет звезды дробился, играл в ее кристаллах. Мозг работал предельно четко. Пожалуй, так обстоятельно, без спешки не думалось в бою. Последние часы, а может, и минуты жизни, такие, как сейчас, бывают не у каждого.
Странное чувство испытывает человек, когда знает, что минуты сочтены и смерть наступит скоро. Хотя бы заснуть. Во сне замерзать легче. По крайней мере, умрешь без чувства страха. Но сон не брал. И думалось не о скорой смерти. Вспомнился разговор с майором Разрядовым. За весь день он один внес в душу успокоение: знамя полка уцелело! Значит, полк возродится. Будут люди. Будут танки. Будет полк освобождать Родину.
Уже под Сталинградом в полку почти никого не оставалось, кто начинал войну в июне сорок первого. Гвардейцы полка — таких было большинство — лежали в братских могилах. «Любопытно, тут меня зароют или отвезут в Камышин?» — пришла в голову мысль, она показалась вздорной: не все ли равно?
За всю свою жизнь Павел не видел на небе столько звезд, сколько здесь, в степи, в ожидании неминуемой смерти. Звезды плыли. И Млечный Путь казался пылью, поднявшейся над полем боя. Звезды, как трассирующие пули, были красные, синие, желтые, белые. Тишина морозной ночи закладывала уши, и в них явственно слышался легкий звон.
Это были шаги. Кто-то не раньше, как вчера, говорил, что по степи группами и в одиночку бродят немцы. Рассеянные советскими танками, они ищут спасения в лесистых балках и глубоких оврагах. Они пробираются на запад, к своим. В основном это эсэсовцы. Не в пример отчаявшимся итальянцам, в плен эсэсовцы сдаются без охоты. И то, когда заставляет их голод и холод. «Ну что ж, если убьют немцы, не обидно: враги все-таки».
К санкам шли двое. Теперь майор их узнал: девчонки! В тех же ботинках и в тех же телогрейках.
— Товарищ майор, — певуче позвала звонкоголосая. — Вы живы?.. Товарищ майор…
— Жив…
От радости девчушки дружно заплакали и тут же принялись растирать раненому лицо и руки. А потом, не выпуская лямок, бежали до самого города. Утром были на эвакопункте. «Чудо — не чудо», — терялся в догадке майор, понимая, что чудес не бывает.
Ясность внес майор Разрядов. Ночью он не ушел спать, пока не дождался девчонок.
— Где майор?
— Умер, — ответила одна.
— Почему не доставили мертвого?
— Мы сами чуть не замерзли.
Разрядов привык иметь дело с мужчинами. И то, что перед ним были шестнадцатилетние девочки, его не смутило, не разжалобило. На фронте все солдаты, значит, все должны исполнять свой долг с честью. Майор выхватил из кобуры пистолет, повелительно скомандовал:
— К стенке!
Девчонки — в слезы. Слезы обезоружили майора.
— Вот что… Если к утру не привезете раненого, расстреляю.
Майор Разрядов, потеряв много крови, валился с ног, но в ту ночь так и не уснул, пока не увидел Гудзя живого. Уже в санитарном поезде Разрядов упрекнул:
— А ты тоже хорош. Когда тебя окликают, отзывайся. Откуда им знать, что ты еще не на том свете.
— Я слушал.
— Что?
— Бой московских курантов.
Разрядов, удивленный до изумления, приподнялся с полки.
— Откуда они в степи?
— Я вспомнил, как мы готовились к параду. Стояли в Москве на Песчаной улице.
ПРОФЕССОР ОГЛОБЛИН
Глядя сквозь заиндевевшее окно, пожилой санитар устало объявил:
— Саратов… Приехали…
Санитарный эшелон медленно вползал в тесный лабиринт товарной станции. Так, наверное, раненый человек своим ходом добирается к дому. Станция была забита платформами и теплушками, на платформах горбились часовые.
Была глубокая ночь без огней, и только короткие гудки маневровых паровозов врывались в санитарные вагоны, словно напоминая, что большой прифронтовой город живет, работает.
Майор Гудзь не спал: грудь казалась раскаленной печкой, в которой полыхают угли. Пугала мысль: «Гангрена». За окном уже отчетливо слышались голоса:
— Здесь тяжелораненые.
— Машины — на четвертую площадку.
«Четвертая площадка… На ней мы грузились, когда ехали в лагеря», — вспомнил майор. Давно ли было? Два года назад, а будто вечность минула.
По вагону торопливо стучали тяжелые кирзовые сапоги. Под потолком испуганно мигал фонарь. Мелькали тени. По проходу плыли накрытые простынями носилки. Пахло йодом, потом. Санитары перекладывали людей на подводы, укрывали их тулупами. Дошла очередь и до майора Гудзя. Его осторожно положили на холодные с мороза носилки. Он с трудом терпел невыносимую, саднящую боль.
— Держись, Паша, — подбадривал майор Разрядов. Товарища подбадривал, а сам, потерявший много крови, уже идти не мог. Каждое движение стоило ему нечеловеческих усилий. И все же он продолжал шефствовать над товарищем, может быть, по праву старшего.
В коридорах госпиталя — до войны здесь была школа — лежали тяжелораненые. Не ожидая утра, сортировали новеньких. Бледные от бессонницы санитары снимали с них ломкую от засохшей крови одежду. При свете коптящих керосиновых ламп лица санитаров выглядели серыми, как солдатские шинели.
Попытались снять кожаную тужурку с Гудзя. Но не тут-то было. Окровавленные клочья искромсанной осколками тужурки законопатили раны.
— Доктора! Срочно доктора!
Подошел средних лет мужчина. Он внимательно осмотрел грудь майора, распорядился:
— В операционную!
Майору уже было все равно. Огненная боль туманила сознание. В операционную так в операционную. Кто-то из санитаров старческим прокуренным голосом сокрушался:
— Надо же! Новую кожанку — и так попортило.
Ему отвечал санитар, шедший впереди носилок:
— В руках толкового скорняка она станет как из магазина.
Обидный «тряпичный» разговор не давал забыться. «Ну мужики! Тут конец подходит, а их заботит изодранная тужурка».
Майор Гудзь лежал на белом столе в освещении электрических ламп. Мельтешили белые халаты. И тут ноздри уловили запах незнакомого лекарства. Глицерин не глицерин. Должно быть, на вкус оно приторно-сладкое.
— Ну, танкист, давай на откровенную, — голос властный, но доброжелательный. — Ты меня слышишь?
— Да.
— Дела неважные.
— Догадываюсь.
— Твои легкие забиты шерстью и кожей.
— Вынимай.
— Предупреждаю, буду чистить и оперировать с местным наркозом. Согласен?
— Да.
— На всякий случай тебя придержат наши добрые молодцы. Не возражаешь?
— Нет.
— Тогда начнем.
Что это была за операция — никому не пожелаешь. Раненый сцепил зубы, чтоб не кричать. Но когда из глубины легких врач принялся извлекать куски кожаной тужурки, боль взяла верх над силой воли.
— Изверг.
— Еще что?
— Коновал.
Глядя через пенсне, не обижаясь и не прекращая беседы, врач ловко вынимал пинцетом клочья шерсти, куски сукна и хромовой кожи. И все это из грудной клетки. И все на глазах раненого.
— Ты хоть глаза закрой!
— Давай!..
Боль перешла все границы терпимости. Она жгла, как расплавленный металл, била, пронизывала воспаленный мозг. Временами чудилось, он, Павел Гудзь, Прометей, прикованный к ребристой гранитной скале, и орел в белом колпаке и пенсне стальными никелированными когтями раздирает его иссеченную осколками грудь, доставая из нее по кусочкам залитое кровью, но еще трепетное сердце.
— А вот и железо! — обрадованно сообщил врач.
Майор услышал отчетливый звук ударившегося о посудину осколка. Звук раздавался еще и еще. Раненый насчитал пять осколков. Но он ошибся: их оказалось шесть, а ран, включая пулевые, восемь.
Потом раны чистили, промывали. Наконец в работу пошла игла.
— Хватит! Не могу!!
Врач успокоил:
— Кожанку вытащили. Белье вытащили. Осколки вытащили. Что еще?
Перед глазами мелькали волосатые руки врача. Шелковая нитка стежок за стежком зашнуровывала раны.
— Хватит!!
— Все, — говорил врач, продолжая работать.
Санитары отпустили раненому руки, и он, собрав в себе последние силы, рванулся, встал на ноги.
— Лежать! — крикнул врач и уже по-будничному добавил: — Тебя, майор, отнесут.
— Я сам… — Гудзь шагнул из операционной.
Боль утихла не скоро, но утихла. И тогда навалился сон, тяжелый, долгий, как вьюжная зимняя ночь.
Первым, кого он увидел, раскрыв глаза, был майор Разрядов. В длинном халате, в бинтах, бледный, но веселый.