Людмила Поликовская - Тайна гибели Марины Цветаевой
И потом, все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской. А Аля — такой нежный стебелек!<…>
Если бы вокруг меня был сейчас круг людей. — Никто не думает о том, что я ведь тоже человек. Люди заходят и приносят Але еду — я благодарна, но мне хочется плакать, потому что — никто — никто — никто за все это время не погладил меня по голове».
Пройдет всего два месяца, и ее погладит по голове (к сожалению, только в прямом, но не в переносном смысле) художник Николай Николаевич Вышеславцев. Впоследствии она скажет о нем: «Ханжа, который меня<…> хотел спасти от моих дурных страстей». Это несправедливо — как почти все высказывания Цветаевой о своих бывших увлечениях. Вышеславцев не был ханжой, он был человеком европейски образованным, знатоком не только литературы и искусства, но и философии… и полной противоположностью Цветаевой — «ни легкомыслия, ни божественной беспечности, ни любви к часу…». «День — для работы, вечер — для беседы, а ночью нужно спать», — это он говорит Марине, с ее «безмерностью» и необузданностью страстей. Эти слова Вышеславцева она сначала записала в записную книжку, а потом сделала эпиграфом к одному из стихотворений большого цикла Н.Н.Н.
Весь цикл — полемика с Вышеславцевым, отстаивание своей правоты («Ты — каменный, а я пою, / Ты — памятник, а я летаю…», «…всех перелюбя, / Быть может, я в тот черный день / Очнусь — белей тебя!»). Именно в этот цикл входит знаменитое стихотворение:
Кто создан из камня, кто создан из глины, —
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело — измена, мне имя — Марина,
Я бренная пена морская.
--------
Дробясь о гранитные ваши колена,
Я с каждой волной — воскресаю!
Да здравствует пена — веселая пена —
Высокая пена морская!
«Гранитные колена» сейчас нужны Марине Ивановне (конечно, подсознательно), чтобы воскреснуть («Что меня к тебе влечет — / Вовсе не твоя заслуга!»). С самых первых встреч она понимает: «Не хочешь ты души моей». А потому — «Времени у нас часок/Дальше — вечность друг без друга!».
Сергей Эфрон писал Волошину, что Марина — человек страстей — тем не менее обладает зорким, холодным умом. «Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу». Записи о Вышеславцеве подтверждают, что муж знал ее, как, наверное, никто другой. «Н.Н. хитер. Зная, что будет мучиться от меня, предпочел мучить — меня», «мне подозрительна радость, с которой Н.Н. встречает каждую мою просьбу: так радуешься — или когда очень любишь, или когда цепляешься за внешнее, чтобы скрыть внутреннюю пустоту к человеку. Первое — не mon cas [17]».
Записи о Вышеславцеве перемежаются с общими рассуждениями Цветаевой о любви и о том, как она любит. «Никогда — никогда — никогда — не сближалась без близости духовной (хотя бы мнимой!) — и как часто — без близости телесной (доверия)».
«Телесное доверие — это бы я употребила вместо: страсть».
«Какие-то природные законы во мне нарушены, — как жалко!»
«Всякая моя любовь (кроме Сережи) — Idille — Elegie — Tragedia — cerebrale [18].
«Близость — какое фактическое и ироническое определение».
«Тело в любви не цель, а средство».
«Подумать о притяжении однородных полов. — Мой случай не в счет, ибо я люблю души, не считаясь с полом, уступая ему, чтобы не мешал».
«Была ли я хоть раз в жизни равнодушна к одному, потому что любила другого? По чистой совести — нет. Бывали бесстрастные поры, но не потому что так уж нравился один, другие мало нравились. Не люби я никого, они бы мне все равно не нравились. Одна звезда для меня не затмевает другой — других — всех! — Да это и правильно. — Зачем тогда Богу было бы создавать их — полное небо!»
Эти записи многое проясняют в отношении Марины Цветаевой к мужу.
Параллельно с циклом Н.Н.Н. пишутся и стихи, посвященные Сергею Эфрону и обращенные к нему. «Всякая моя любовь, кроме Сережи<„> обязательно кончается», — об этом и о неиссякаемой любви к мужу стихотворение от 18 мая 1920 года — в самый разгар увлечения Вышеславцевым.
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблеклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по льду и кольцом на стеклах, —
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! — любим! —
Расписывалась — радугой небесной.
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной! Под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала имя.
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! Внутри кольца!
Ты — уцелеешь на скрижалях.
В голодные годы (1919–1920) Цветаева продавала все, что могла продать. Но, даже глядя на прозрачных, как тень, детей, обручального кольца она не продала.
Вышеславцев, конечно, скупой лаской как-то поддержал Цветаеву, но главное, что привязывало ее к жизни, — мысль, что Сергей, быть может, не погиб.
Сижу, с утра ни корки черствой —
Мечту такую полюбя,
Что — может — всем своим покорством
— Мой Воин! — выкуплю тебя.
К осени 1920 года отношения с Вышеславцевым окончательно исчерпали себя.
Осенью 1920 года остатки Белой армии навсегда покидали Россию — корабли увозили их в турецкий город Галлиполи. Там Сергей Эфрон пробыл около восьми месяцев, разделяя с товарищами все тяготы армейской жизни: голодал, холодал в палатках, тосковал по Родине и семье.
Марина Цветаева не знала, удалось ли мужу уехать или его кости навсегда остались в русской земле. Она молится за него и требует этого от Али.
Но надежда становилась все слабее и слабее. В десяти стихотворениях цикла «Разлука» Цветаева то совсем уже уверена в смерти мужа («Меж нами струится лестница Леты»), и тогда она мечтает отправиться вслед за ним: («…вниз головой / С башни!»), то продолжает надеяться («Чтоб не избрал его / Зевес — / Молись!»). То сожалеет, что на земле ее держит «Последняя прелесть, / Последняя тяжесть — / Ребенок..», то утверждает: «…с этой последнею / Прелестью — справлюсь…»
В марте 1921 года уезжал за границу Эренбург. Цветаева умоляла его разыскать Сережу. Илья Григорьевич обещал сделать все возможное и увез с собой письмо Марины Ивановны:
«Мой Сереженька!
…Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы — и лбом — руками — грудью отталкиваю то, другое. Не смею. — Вот все мои мысли о Вас.
<…>Мне трудно Вам писать.
Быт, — все это такие пустяки! Мне надо знать одно — что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, п.ч. 1/1000000 доля надежды: а вдруг? Бывают же чудеса!
<…>— Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л<ет> проживу — все равно — я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: — Навек. — Никого другого.
— Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, — нет на Земле второго Вас, это для меня роковое.
Да я и не хочу никого другого, мне от всех брезгливо и холодно, только моя легко взволнованная играющая поверхность радуется людям, глазам, словам. Все трогает, ничего не пронзает, я от всего мира заграждена — Вами.
Я просто НЕ МОГУ никого любить.
<…>С<ереженька>, в прошлом году, в Сретение, умерла Ирина. Болели обе, Алю я смогла спасти, Ирину — нет.
С<ереженька>, если Вы живы, мы встретимся, у нас будет сын. Сделайте как я: НЕ помните.
<…>Не принимайте моего отношения за бессердечие. Это — просто — возможность жить. Я одеревенела, стараюсь одеревенеть. Но — самое ужасное — сны. Когда я вижу ее во сне — кудрявую голову и обмызганное длинное платье — о, тогда, Сереженька, — нет утешенья, кроме смерти.
Но мысль: а вдруг С<ережа> жив?
И — как ударом крыла — ввысь! Вы и Аля и еще Ася — вот все, что у меня за душою.
Если Вы живы, Вы скоро будете читать мои стихи, из них многое поймете. О, Господи, знать, что Вы прочтете эту книгу (очевидно, имеется в виду «Лебединый стан». — Л.П) что бы я дала за это? Жизнь? — Но это такой пустяк — на колесе бы смеялась!
Эта книга для меня священная, это то, чем я жила, дышала и держалась все эти годы. — Это не КНИГА.
<…>Не горюйте об Ирине, Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли, — всю беру на себя!
<…>Не пишу: целую, я вся уже в Вас — так, так что у меня уже нет ни глаз, ни губ, ни рук, ничего, кроме дыхания и биения сердца.
Марина»
… А пока Цветаева пишет цикл «Георгий», где образ мифического героя Георгия Победоносца переплетается с образом Сергея Эфрона.