Владимир Хрусталев - Первая мировая. Во главе «Дикой дивизии». Записки Великого князя Михаила Романова
2 марта. – Жду твою телеграмму; так так надеюсь, что ты себя чувствуешь сегодня лучше, моя дорогая Наташечка. – Чтобы не забыть, напишу сейчас относительно сына Крачковского. За несколько дней до моего отъезда я был у Михневича (начальника Главного штаба) и сказал ему, что, вероятно, в скором времени молодой Крачковский будет призван на военную службу, что здоровье его очень слабое, нести строевую службу он не сможет, а поэтому прошу его устроить хотя бы в качестве писаря в Главном штабе. Он мне обещал так сделать, только для этого нужно, чтобы Крачковский заблаговременно явился бы к Михневичу, как только он узнает о своем призыве на службу. Пожалуйста, передай все вышесказанное Вере Николаевне теперь же. В последние дни до моего отъезда была большая суета, и я совсем забыл об этом, ибо мог бы сам передать это дело по телефону.
В день отъезда из Каменца мы во второй раз поехали на кабанов. Охота была в имении Крупенского, кто он не знаю, его не было там. Ехали мы всего 15 верст на автомобиле, затем по имению на лошадях верст 7. Всего было пять номеров, четыре загона; стреляли все, кроме меня, ко мне выходил кабан, я даже целился, но мелкий лес был такой густой, я был уверен, что пуля до него не долетит и поэтому решил не стрелять. Местный доктор убил небольшую свинью, которая имела вид домашней – черная с белыми пятнами; губернатор и Керим ранили по кабану. Погода была отвратительная: ветер, холод и темнота. Я вернулся обратно с головной болью. После обеда я поехал прощаться с Лечицким, и затем с поездом отправились в Гусятин в штаб VII армии, куда прибыли на следующее утро и завтракали в штабе армии с генерал-адъютантом Щербачевым, хороший, энергичный генерал и симпатичный человек. Днем оттуда выехали сюда по железной дороге и через полтора часа были уже здесь. Дом, в котором мы, т. е. [Н.А.] Врангель, [И.И.] Воронцов [-Дашков], Керим [Эриванский], [В.А.] Вяземский и я, помещаемся, вполне приличен, стоит на большой дороге Тарнополь – Залещики, в самом мес. Копычинце. Конечно, местечко это загажено страшно и переполнено, дороги в данный момент очень и очень трудно проходимы из-за глубокой грязи, а главным образом снега, которого мало, но местами небольшие, но крепкие заносы. Пока это не исправится, мне приходится сидеть дома, разъезжать почти невозможно. Мои три дивизии находятся в резерве и довольно далеко отсюда. Последние дни аккуратно читаю «Новое Время». – Сегодня прочел статью Меншикова «Дума в опасности». К сожалению, книг читать не успеваю, т. к. накопились разные бумаги, которых много и надо раньше с ними покончить. – Пока кончу и сфотографирую мои две комнаты. – Твоей телеграммы пока все еще нет, а уже половина третьего.
4 марта. – Моя нежная Наташечка, вчера я получил от тебя две телеграммы, в первой, которая пришла около 6½ ч., ты написала, что Джеку совсем плохо, а во второй, которую я получил в 11 ч. веч[ера], ты меня извещаешь о его смерти. Наташа, это известье меня просто ошеломило, мне не верится, что мы могли так неожиданно потерять нашего горячо любимого и преданного Джека. Не скрою от тебя, что я в данный момент страшно плачу и не могу выразить тебе всю ту грусть, которую я переживаю, и она тем более сильна, что мы так далеко друг от друга. Ты телеграфируешь: «Бедный Джек умер сегодня 6 ч. вечера, наш старый добрый друг, проживший с нами все лучшие годы нашей жизни». Вот уж действительно наш старый добрый друг; я никогда не видел более преданного и который признавал бы исключительно своих двух хозяев и больше никого. С ним связана вся наша жизнь, т. к. он всюду нам сопутствовал, я почти не могу вспомнить места, где бы он не был вместе с нами. Боже мой, как грустно, как ужасно тяжело! Осталось одно воспоминание о нем. Но он был счастлив у нас, и мы его всячески баловали, всегда любили и ценили, как нельзя больше. К счастью, наш дорогой Джекандуля был снят почти на каждой карточке, это хоть маленькое утешение. Моя душечка Наташа, если б ты знала, как мне за тебя тяжело; я знаю, что ты теперь испытываешь, потому что сужу по себе. Помни всегда, всегда, что мои мысли, весь смысл моей жизни, вся моя любовь, наконец, все мое существо, все сосредоточено вокруг тебя, и только тебя одной. Скажи мне, что ты в этом убедилась, знаешь и чувствуешь, что это так! – Ах, это проклятая война, сколько она принесла и принесет бед и горя. Мое самое большое горе это быть в разлуке с тобой. Меня охватывает постоянно какой-то страх и невозможная тоска, и то и другое чувство настолько сильно, что выразить словами не могу. Нет, Ангел мой, без тебя и вдали от тебя я жить не в силах, не могу! – Когда же кончится эта пытка? – Я недавно послал тебе телеграмму, в которой советую положить бедного Джека в свинцовый ящик. Это удобно по той причине, что, если мы впоследствии переехали бы из Гатчины, можно будет легко отрыть этот ящик и перевезти его куда угодно. Я надеюсь, что ты так и сделаешь, т. е. заказала такой ящик. – Как твое здоровье, меня это тоже волнует; страшно надеюсь, что сегодня ты здорова, только не выходи из дома раньше полного выздоровления, а то легко опять заболеть. В Гатчине был солнечный и, как ты телеграфировала, первый весенний день, а здесь, несмотря на юг, страшная сырость, неба не видно, беспросветная, нависшая белая масса. Я солнце видел в последний раз в среду, 17 февраля, когда мы были в Киеве, вот уже две с половиною недели, а мне кажется, что, по крайней мере, месяц прошел с тех пор, как мы расстались. По приезде в Гатчину успела ли ты покататься или погулять? Катаются ли дети с горки, много ли снега или он немного уменьшился? – Я так ясно все себе представляю, наш милый садик и уютный дом и последовательно, что в нем делается каждый час. Боже мой, что за мука не быть дома, т. е. с тобой. Когда будет хорошая и нехолодная погода, то разреши детям покататься с горы в царском саду с матросами, тем более, что теперь осталось всего несколько дней до окончательного таяния снегов, это для них такое удовольствие; обратно они могут прийти пешком, тогда нет опасности им простудиться.
5 марта. – Уже половина шестого, а телеграммы от тебя еще нет. Но, что странно, что до сих пор курьер не приехал, даже «Новое Время» мы получаем на пятый день, так что все-таки думаю, что он сегодня приедет. Грусть и тяжелое чувство на душе продолжаются и мысли о милом нашем Джеке – не покидают меня ни на минуту. Вчера вечером ты телеграфировала мне, что заказала ящик, а сегодня похоронишь его в саду. Мне не верится, что это так, все кажется, что это скверный сон. Я во сне видел Джека два раза и видел, что он ожил. Надо будет заказать хороший камень, лучше всего мрамор, с числом и годом. В прошлом году я тоже очень скучал по тебе, но так как теперь, мне кажется, что я еще никогда так не томился, один Бог видит, что творится в моей душе. Это малодушие и не хорошо поддаваться такому настроению, но мои нервы, вероятно, разъехались за последние полтора года и вот почему мне теперь так трудно. Я только и спокоен, когда живу около тебя и дома. – Вчера Ларька и Вяземский ездили в штаб дивизии по делам, это верст тридцать южнее этого места и привезли мне оттуда два букета белых лесных подснежников (посылаю тебе два цветочка), но странно то, что солнце здесь не светило уже месяц и, насколько я помню, в прошлом году эти первые цветочки появились недели на две позже. Сегодня утром приехал батюшка [Поспелов] и отслужил всенощную, а завтра обедню в Руссинской церкви. Всенощную служить будет в моей гостиной. Он, бедный, очень скучает в штабе Кавказской туз[емной] дивизии и чувствует себя одиноким. – Я посылаю две катушки для проявления, на них снято: охота в Каменце или, вернее, в 15 верстах от города, затем зала в губернаторском доме и затем здесь в доме две группы и моя спальня. – Как я люблю наш март месяц, когда еще снега много, но от теплых солнечных лучей он начинает таять; к концу месяца прилетают скворцы и певчие дрозды, вскоре снег исчезает, появляется травка, а еще раньше синие перелески, затем белые анемоны, прилетают зяблики, а в полях поют, взвиваясь высоко, жаворонки… все это, кажется, так далеко, так недостижимо, и сердце сжимается в груди, при таких мыслях и воспоминаниях, до физической боли.
7 марта. – Наконец, вчера приехал курьер, в общем, ехать сюда вовсе не так далеко, а просто сообщение пока плохое. Кроме того, вышла маленькая ошибка, вместо того, чтобы ехать на Волочиск – Тарнополь, ему было сказано ехать на Проскуров, Гусятин. Обратно он поедет завтра, я хотел его послать сегодня, да не успеть из-за неожиданного прибавившегося писания, как, например, двоюродной сестре, Лавриновскому и еще прочтение нескольких деловых бумаг. – Дорогая моя Наташа, очень благодарю тебя за твое длинное и интересное письмо. Я постараюсь немного ответить на него, а более подробно со следующим курьером. Два главных вопроса: 1) слухи о векселях; 2) о письме Лавриновскому. – Мне кажется, что опровергать даже не стоит, настолько это не выдерживает никакой критики. Наташа, не забудь одно, что я до сих пор за всю жизнь ни в какие грязные истории не попадал, и только в конце прошлого года, действительно, благодаря моему доверчивому характеру я мог бы [в] дальнейшем иметь неприятности, но к счастью этот вопрос теперь ликвидирован. Но ведь это не значит, что я буду продолжать делать ошибки. Наоборот, эта неприятная история будет служить мне тяжелым, но хорошим уроком, и уж, конечно, ничего подобного никогда не повторится. Мне только всю жизнь будет досадно и обидно вспоминать, что я мог сделать такую ошибку. Что же касается Георгиевского Комитета, то это другого рода вопрос, можно ему сочувствовать или нет, но, во всяком случае, дело это доброе и с участием знающих и умных людей, дело это должно пойти нормальной жизнью. По правде сказать, мне, конечно, приятнее было бы не принимать больше на себя никаких таких назначений, а согласился я только для того, чтобы принести какую-нибудь пользу. Прибавлю, что как жираровский вопрос, так и ризовский, принадлежат к одному и тому же периоду. Но как я не скрываю тот факт, что я в обоих этих вопросах сделал большую ошибку, так же верно и определенно я повторяю, что больше никогда, ничего подобного не повторится! Веришь ли ты мне в этом? – Теперь о [Н.П.] Лавриновском. На словах было бы так просто обо всем этом переговорить, а писать сложнее. Одним словом, новых штатов (которые я утверждал в декабре) я никогда не отменял, а только на время их задерживал. Когда мы были в Брасове, я боялся, что именно в этот момент Шацкий получит об этом уведомление, и телеграфировал Лавриновскому временно задержать реформу. В январе, я на словах сказал Лавриновскому, что хотел задержать эту реформу, только пока мы были в Брасове, еще прибавил, что Шацкий собирался в конце месяца, т. е. января, приехать с отчетами и чтобы Николай Павлович [Лавриновский] ему на словах сказал о новых штатах. Потом, т. е. в феврале, ты просила, чтобы я поговорил с Ник[олаем] Пав[ловичем] и уполномочил бы ему действовать, как было решено, что я и сделал, сказав, чтобы он вызвал Шацкого и ему все бы объявил. – Вот все, что могу тебе сказать про это дело. Ник[олай] Пав[лович] был мною уполномочен действовать, и почему он может себя считать обиженным мною и будто я ему в чем-то не доверяю, я понять этого не могу. Я ему верю и доверяю больше, чем кому-либо. Письмо посылаю ему с этим курьером и надеюсь, что [на] этот раз никто уж меня не обвинит. – Твои фотографии от Boissonas мне очень нравятся все, хотя ни на одной нет твоего настоящего выражения, все что-то немного искусственное. Я хочу иметь все твои фотографии и попрошу мне прислать обратно все твои фотографии. Они у меня будут находиться в конверте, я буду их вынимать и любоваться ими. Мои же фотографии все, кроме одной, в черкесске во весь рост, просто неприятны, я видеть не могу свои фотографии и больше сниматься не буду, противный урод никому не нужный, а если кому-нибудь и нужен, то только для тех, кому я могу быть полезен. Очень попрошу тебя выбрать две рамки для названной фотографии и прислать мне сюда, кроме того, дюжину фот[ографий] № 2 и № 5.