Мария Чегодаева - Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых
Помните, как Вы поехали после Сибири в Ленинград, и первые пельмени у Вас на Петроградской стороне. Мне было интересно посмотреть, какой такой Львов, о котором я столько слышал. Немножко побаиваясь, я всегда уважал его непреклонный нрав.
Львов — это один из наиболее чистых и прелестных людей, каких мне довелось видеть. В конце концов я, может быть, уже не так ценю его преданность искусству; это так органично в нем, так естественно, что в этом нет никакой его заслуги; я больше восхищался его изумительной, веселой, душевной деликатностью, с которой он подходил к людям и вещам; в сущности, в нем не было ничего мрачного; добрый как ребенок и как ребенок чисто-сердечно-жизнерадостный. Так он и остался у меня в памяти — светлым утверждением жизни. И больше уже никогда не блеснет тем доверчивым взглядом, который я любил ловить, разговаривая с ним»[382].
Но 1944 год принес Петру Васильевичу и радостные перемены.
Май: «Утомленный одиночеством отец каким-то путем разыскал в ссылке, в Акмолинске свою знакомую еще с академических времен, с 1914–15 года, Юлию Николаевну Томилину. В лагере она оказалась как жена врага народа. Ее муж, Шапс, был крупным инженером, вместе с Пятаковым выезжал за границу для закупки какого-то оборудования. Вместе был и расстрелян. А Юлия Николаевна отсидела в лагере 7 лет».
Петр Васильевич узнал о ее судьбе от Нины Константиновны Бруни, списался с нею, жившей после освобождения из лагеря в ссылке в Акмолинске.
«Встреча Петра Васильевича и Юлии Николаевны принесла всплеск нежной и пылкой любви. Отбыв срок, Юлия Николаевна освободилась не вполне, и даже выйдя замуж за отца должна была жить за 101-м километром от Москвы. Она поселилась в Александрове. О работе для Юлии Николаевны в Александрове не могло быть и речи. В Александрове, других городах за 101-м километром скапливалось к тому времени большое количество бывших ссыльных с такими же ограничениями. Работы не было, а квартиры, жизнь дорожали.
Но надо сказать, что к этому времени отец не был уже таким нищим, как к началу войны. Во дворе нашего дома была учебная типография Полиграфического института. И Паша Захаров, которого к этому времени удалили из Суриковского института, стал преподавателем Полиграфического. Он хорошо знал технологию, особенно литографию. Даже говорил, что учебник по литографии под авторством Петра Суворова был написан им, Захаровым. Как уж это получилось, не знаю.
Так вот, к концу войны, может быть году в 1944, Павел Григорьевич возглавил печатание „Хроники ТАСС“ на английском языке, для союзников. По какому-то условию хроники эти должны были печататься на правах рукописи, на пишущей машинке, а не типографским способом. Павел же Григорьевич придумал печатать на машинке на переводной бумаге — контр-папире. Затем переводить их на литографский камень и уже с камня печатать тираж. Тираж был невелик, но все же несколько сотен.
Отпечатанные листы Павел Григорьевич приносил на девятый этаж, к отцу. А тот брошюровал и с помощью нехитрого приспособления скреплял тетради проволочными скрепками. Нехитрая эта работа приносила приличный по тем временам заработок, так что отец даже мог иногда побаловать нас и себя разными вкусностями из появившихся „коммерческих“ магазинов и обеспечивать существование Юлии Николаевны в Александрове. Оставаясь один в Москве, отец почти ежедневно писал в Александров письма. А при первой возможности уезжал туда сам с кошелками всяких продуктов»[383].
Измученный своей одинокой тоской, постоянным вынужденным безмолвием, Петр Васильевич нашел в Юлии Николаевне благодарную и внимательную слушательницу, которой мог изливать в письмах свои мысли об искусстве, свои философские воззрения, свои размышления и впечатления; делиться событиями своей жизни… Из глубины лет доносится до нас его такой живой, неповторимо оригинальный голос, встают его дни, мелькают близкие и знакомые ему лица…
П. Митурич-Ю. Митурич. Москва, 17 июля 1944 года.
«Почитывал Соловьева о „Магомете“, о „красоте“ и прочее. Это меня идеалист Романович „просвещает“.
Рассуждения о красоте смехотворны: например — „Все эти допотопные чудища: мегатерии, плезиозавры, ихтиозавры, птеродактили — могут ли они быть совершенным непосредственным творением Божьим? Если бы они удовлетворяли своему назначению и заслуживали одобрение Творца, как могло бы случиться, что они окончательно исчезли с нашей земли, уступив формам более уравновешенным и гармоническим“.
Он относит эти формы мира, то есть все до клинозойской эры, к „неудачным пробам“ творца!
Подумать только, сколько пришлось богу перепакостить в течение сотни миллионов лет жизней, прежде чем создать розу, коня, антику и прочие прелести.
Но беда в том, что Романович все это принимает всерьез. Он верит в объективное существование идеальных форм в природе. Тогда достаточно владеть подражательным чувством, чтобы передать на холсте прекрасный мир.
На практике он знает, что красивый сюжет, тема не определяют качества художественного произведения, но скверная философия его сбивает с толку, и он часто блуждает в потемках идеалов. Почему и фигура его в общем драматична и не имеет оправдания в итоге»[384].
Из высказываний С. Романовича — отзвук споров с Митуричем: «Живопись иррациональна. Она происходит из глубин человека, как родник бьет из-под земли. Задача ее — преображение видимого мира через гармонию, которая знак Истины»[385].
Живопись и графика Романовича 1930–40-х годов не могли быть очень близки Петру Митуричу. Античные и библейские сюжеты, выполненные достаточно эффектно, жидкой условной раскраской, обычно в голубовато-розовых тонах с элементами салонной «красивости», производили впечатление чего-то вторичного, пластически не продуманного и не пережитого художником. Сильнее и сдержаннее по живописи, проще и правдивее был автопортрет Романовича на фоне циновки, сделанный во время войны — в 1942–1943 годах, — изможденная, застывшая в скорбной неподвижности фигура. Видел ли эту работу Петр Васильевич?
Письма к Юлии Николаевне раскрывают нам новые грани личности Митурича, в частности его отношение к музыке:
«Слушаю Хейфеца (интродукция Сарасате). Как ни сложны по виртуозности все пассажи партитуры, он дает их с музыкальной чистотой, и потому пение его скрипки звучит от начала до конца.
Так нужно живописать, так нужно мыслить, так нужно говорить, так учит скрипка жить.
Хейфец — мудрый немой проповедник нового чувства и понимания мира, хотя бы и на предмете классического материала (партитура). Это, так сказать, двухэтажное творчество, причем нижний этаж может быть служебной формой, постаментом для второго этажа — уже интерпретации артиста.
Современное искусство часто прибегает к такого рода соединениям противоположностей, тем облегчая возможность своего приложения к жизни»[386].
«Слушаю „божественного Россини“ (под управлением Тосканини). Оркестр, доведенный до полного совершенства звучания каждого инструмента в целом, при бешенном темпе скороговорки.
Хейфец! Интродукция Сарасате… Еще раз Хейфец. И тот же фейерверк звуков. Как хорошо закончился день. Спасибо судьбе за такой подарок»[387].
По-прежнему одна из важнейших сторон жизни Петра Васильевича — его изобретательство. Не сознавая собственного «идеализма», он делится с Юлией Николаевной своими чувствами к «волновикам» как к наделенным «душой» живым существам, раскрывает ей, как не раскрывал, быть может, даже Хлебникову, всю глубину самозабвенной любви к этим таинственным и бесплотным своим созданиям — слиянию, как ему ощущается, науки и искусства:
«Сегодня у меня мертвый день в смысле добычи угля для нашей жизни, и никто не переступил мой порог. Я проводил некоторое время со своими волновиками, вернее с их душами, проникая все глубже и дальше в их характер и возможности развития. Они как бы уже живут в моем черепе, и мне остается в свободные часы их наблюдать. Наблюдение это не схоже с эмоциональным наблюдением видимых предметов.
Я, например, не знаю их возможностей, и даже те волновики, которые мною сделаны в моделях, настолько не удовлетворяют меня своей внешностью, что я их формой не мыслю. Это именно еще бесплотные души, в которых играет энергия и ищет еще своего материального воплощения. Чувство игры сил в еще не определившихся формах приводит к разумным закономерностям, то есть элементарным положениям, обязательным для конструкций.
Так зарождается новая наука о колебательно-волновом движении. Мне очень хочется посвятить тебя ближе в мир своих бредней. В них есть что-то очаровательно-легкое, свободное, как в танце или нечто от музыки, живописи»[388].