Иегуди Менухин - Странствия
Не могу вспомнить всех причин, по которым мы вернулись во Францию, но главная ясна как день. Я был в высшей степени благодарен Адольфу Бушу, любил его, восхищался им, мог долго с ним заниматься, и все же сердце мое принадлежало Джордже Энеску. Но не только для меня Париж был городом еще не осуществленных надежд и эмоционального подъема. Во Франции наша семья чувствовала себя куда свободнее, чем в Германии, где тревожное предчувствие беды, надо полагать, уже витало в воздухе. Помню, папа настаивал, чтобы на первом сольном концерте моего первого немецкого турне в 1929 году я исполнил “Нигун” Блоха (более традиционную еврейскую композицию трудно найти), и этот выбор в свете грядущих событий оказался полностью обоснованным — с учетом того, что концерт проходил в Мюнхене, уже тогда известном своими антисемитскими настроениями. Но как на первом концерте, так и на всех последующих меня встречали очень тепло, выступления проходили на редкость успешно. В моих глазах немцы оставались прежде всего непревзойденными ценителями музыки, у которых в каждом, даже самом захолустном городишке имеется свой оркестр. Из Виль-д’Авре я продолжал ездить в Германию с концертами, пока Гитлер не пришел к власти.
Наш дом в Виль-д’Авре был настоящим домом, просторным, по-своему изящным, этакий загородный Малый Трианон, слегка потрепанный бесчисленными поколениями постояльцев. Вернувшись во Францию, мы связались с Яном и Изабель Гамбург, и Ян помог нам найти и снять дом номер 32 на рю Прадье. Мы остались сидеть в такси, мама же отправилась в агентство недвижимости и сразу же согласилась на сделку: важные решения она принимала без колебаний. Наша Маммина всегда знала, чего хочет, и, найдя желаемое, долго не раздумывала. За домом начинался парк Сен-Клу, от него нас отделяла только дорожка и стена. Дом стоял в глубине, на возвышении, оттуда к гаражу спускался сад, отгороженный глухими металлическими воротами от посторонних взглядов: французы тщательно оберегают свою частную жизнь. К парадной двери вели каменные ступеньки, сразу за ней располагалась гостиная, направо — столовая, налево — комната для музицирования, где стояло пианино. Я, однако, занимался у себя на втором этаже, в комнате с балконом, уставленным глициниями. Открывающийся с балкона вид на аккуратные лужайки и раскидистые деревья радовал глаз и способствовал вдохновению. На третьем этаже мама устроила еще одну гостиную; кроме того, там жили Биджина и Ферруччо, наши повариха и мастер на все руки, которые, казалось, попали к нам прямо со сцены итальянской оперетты (на самом деле их рекомендовали Гамбурги). Они составляли примечательную пару: невысокий, ладный Ферруччо и необъятная Биджина, он — легок на подъем, непоседлив, она — настоящая повариха, тучная, добродушная, привязанная к кухне. Они готовили нам мороженое, и Ферруччо, которому приходилось подолгу взбивать его вручную, постоянно при этом пел; и наше мороженое мы называли “тра-ля-ля”. Биджина и Ферруччо жили с нами, пока мы не уехали из Франции (мы даже брали их с собой в одно из американских турне), а затем перебрались на полквартала дальше, в ресторан на рю Гамбетта. Приехав в освобожденный Париж еще до окончания войны, я сразу же к ним заглянул и очень обрадовался — впрочем, не слишком удивившись, — что они живы-здоровы и все такие же славные.
Маммина, обзаведясь, наконец, домом и переехав поближе к старым друзьям, снова начала устраивать приемы. Мы купили “делаж”, отличный вместительный автомобиль с четырьмя дверцами и, как ни странно, с правым рулем. Каждую неделю, по четвергам, с раннего утра папа и Ферруччо отправлялись на нем в Лез-Аль, на центральный рынок Парижа, возвращаясь после завтрака в четырехколесном роге изобилия, откуда сыпались фрукты, овощи, сыр, лобстеры, рыба, мясо, птица. Чтобы справиться с этим великолепием, мы обзаводились новыми знакомыми, и круг нашего общения заметно расширился по сравнению с первым приездом во Францию четырьмя годами ранее, однако никто из новых знакомых не стал близким другом родителей. Папа с мамой были целиком преданы своим детям, и новых людей приглашали только для нас, сами же они ни в ком не нуждались.
Семья Виан — муж и жена с детьми (дочь и четыре сына, в том числе Борис, тот самый, будущий писатель, и Ален, младший, заслуживший прозвище “техасский разбойник” за свою страсть к ковбойской одежде) — стали первыми захаживать к нам в гости, так как жили неподалеку. Как только мы познакомились, я сразу понял, что мне наконец-таки представилась долгожданная возможность покататься на велосипеде: у всех пятерых было по велосипеду. Конечно, нам разрешили на них кататься. Стратегия была следующая: никому не рассказывать о первых своих опытах (зачем кому-то знать, кто и сколько раз упал, разодрав себе коленку?), а затем, подучившись, продемонстрировать свое мастерство, выкатив к родителям из-за кустов. В скором времени и мне, и Хефцибе, и Ялте подарили по прекрасному велосипеду — с большими надувными шинами, переключением скоростей, фонарем, передним и задним тормозами, и долгие годы они доставляли нам немало счастливых минут. Взмывая на своих конях на пригорки и пролетая через канавы, мы исполосовали велосипедными шинами все близлежащие леса, знали наизусть каждый поворот, каждую тропку, и по широким дорожкам под величественными сводами деревьев спускались вниз. Четверг у всех французских школьников выходной день, и по четвергам наши семьи выезжали на двух машинах на прогулку. Однажды в Рамбуйе по Божьему промыслу нашу дорогу преградило дерево, и так как дело происходило во Франции, где страсть к возведению баррикад у каждого в крови, мы, восемь детей, пыхтя, поднимали, толкали и тащили его, чтобы положить поперек лесной дорожки, а потом завалили землей и камнями. Власти безуспешно пытались выяснить, чьих рук это безобразие, и сейчас я с удовольствием предоставляю им недостающие сведения для закрытия дела.
Большинство наших знакомых были из музыкальных кругов. В Виль-д’Авре останавливались такие выдающиеся личности, как Эрнест Блох, сэр Эдвард Элгар, Александр Фрид, музыкальный критик из Сан-Франциско, один из всего двух профессиональных критиков (вторым был Олин Даунз из Нью-Йорка), которым удалось преодолеть барьер между миром журналистики и нашей семьей. Гостили у нас и знатные парижане: Марсель Чампи, Жак Тибо, Альфред Корто, Надя Буланже, Ноэль Галлон, преподаватель гармонии и контрапункта, и Эмиль Франсэ, великий скрипичный мастер. В скрипичном деле Франсэ был привержен традиции и собрал прекрасную коллекцию инструментов. Когда “Графу Кевенхюллеру” потребовался небольшой ремонт, он одолжил мне “Гварнери”, принадлежавшую Изаи, на которой я, записываясь в Париже в 1932 году, исполнил некоторые части из баховских сонат для скрипки соло. Позже эта скрипка перешла к Исааку Стерну. Франсэ также одолжил мне самого прекрасного “Бергонци”, какого я когда-либо видел.
Не помню точно, кто именно — то ли Блох, то ли Энеску — познакомил нас с писателем и поэтом Эдмоном Флегом и его семьей, образцом франко-еврейской культуры в самом утонченном ее варианте. Эдмон Флег написал либретто для оперы Блоха “Макбет” и вместе с Энеску работал над его шедевром “Эдип”. Он был одним из самых удивительных людей в моей жизни — идеалист, полный благородства, готовый прийти на помощь, и всегда с улыбкой на лице. Даже после того как на них с женой обрушилось двойное несчастье, потеря обоих сыновей, улыбка его не исчезла, только сделалась более смиренной, философской. Но тогда, в начале 1930-х, когда до трагедии было еще далеко, оба мальчика, Морис и Даниэль, подавали блестящие надежды. У Флегов была очаровательная квартира на острове Сите. Мы часто бывали у них в гостях, всегда радовались встрече, и не раз по такому случаю открывали чудное домашнее шампанское, которое нужно пить, пока оно еще бродит, и от которого наутро совсем не болит голова. Мы сдружились на всю жизнь и с другой семьей, семьей Жаклин Саломон, одаренной скрипачки, которой, как и мне, удалось сломить сопротивление Энеску и упросить его с ней заниматься. Саломоны жили в одном из самых оживленных кварталов Парижа — удивительно, но архитектурный ансамбль города позволял даже в таком шумном районе открывать окна во дворик, настолько тихий, словно квартира находилась в уединенной деревне. Каждую неделю Жаклин приезжала в Виль-д’Авре поучаствовать в концерте камерной музыки вместе со мной, Энеску и другими музыкантами. Она была само очарование, и я втайне от всех питал к ней нежные чувства.
И, конечно же, у нас появились новые учителя. Маммина, как всегда, полагаясь на свою невероятную интуицию, нашла для нас самых лучших, о каких во Франции тогда (да и сейчас тоже) можно было только мечтать. Феликс Берто со своим сыном Пьером жили от нас через железную дорогу в пригороде Севр и приходили заниматься с нами французским языком и литературой. Феликс Берто был самым крупным во Франции специалистом по немецкому языку и работал в то время над созданием немецко-французского словаря — труд, впоследствии завершенный его сыном. Несмотря на профессорское звание, он скорее походил на разбойника или кочевника откуда-нибудь из Бессарабии или Испании — впрочем, его личные качества были столь же яркими и выдающимися, как и внешность. Да и Пьер производил не менее сильное впечатление своим обликом, характером и эрудицией. Он с легкостью окончил высшую школу, взял все почетные награды, в перерывах между занятиями успел стать опытным альпинистом и на тот момент был самым молодым профессором в стране. Хефциба, которой тогда исполнилось одиннадцать, влюбилась в этого удивительного, изысканного, романтичного, темпераментного и остроумного молодого человека.