Сергей Костырко - Простодушное чтение
И, соответственно, все эти «идейки» насчет свободы личности, демократии, либерализма и т. д., «вбрасываемые» в жизнь гуманистами и, по мнению бесов, сокрушающие жизнь человечества (удивительное все-таки уважение к способности идей определять жизнь), следовало бы рассматривать как след, оставленный людьми на тяжелом, иногда кровавом, пути к устройству общества, как накопленный человечеством опыт совместной жизни.
Вполне отдаю себе отчет в том насколько комична ситуация, в которую я себя ставлю, пытаясь в очередной раз изобрести велосипед, при том, естественно, что прекрасно знаю о его существовании. Но я знаю и то, что каждый размышляющий на эти темы вынужден начинать со своего определения азов. Этим, как могу, и занимаюсь.
И, кстати, о велосипеде. Уже не как о фигуре речи.
Велосипед – одно из самых удивительных для меня технических изобретений, логика которого непостижима в предложенном бесами способе размышления. Действительно, как может держать на себе и перевозить человека на расстояния железная штука, которая сама по себе даже стоять не может. А ведь возит. Придумал же человек такое! Единственное состояние, в котором эта железяка теряет свою нелепость и противоестественность – это в движении. И при движении велосипед использует, если так можно выразиться, «парадоксальную энергию» (или «отрицательную энергию») – энергию падения: чтобы не упасть, мы поворачиваем руль, мы крутим педали и обретаем некое – как бы неустойчивое, но – равновесие. А когда оно, равновесие, есть, ему без разницы, каким оно кажется кому-то, устойчивым или нет, оно – есть. (В этом же ряду мне также нравится определение ходьбы: «упорядоченное падение».)
И вот отсюда: общечеловеческие ценности – свойственны они природе человека или нет? Как некие условия, данные изначально для существования, как, скажем, цвет волос, форма носа, наличие ног, рук – нет, возможно, и не свойственны. Хотя бы потому, что обладание этими качествами требует дополнительного усилия. Это вот камень лежит себе и лежит. И год, и десять, и сто может пролежать. Это чтобы его тут не было – нужно усилие сделать, откатить. А так – он есть. А вот доброта, терпимость, уважение, мужество и проч. и проч. – это все обретается только в процессе их обретения. Только в процессе постоянной душевной работы. Это уже, простите, равновесие движущегося велосипеда. Ну и что? Просто поддержание биологической жизни в «двуногом без перьев» тоже ведь требует непрекращающихся усилий.
И еще один аспект разговора – «гуманизм» и христианство.
Бесы у Серегина вполне последовательны, – защищая христианство от подозрений в наличии у него (христианства) доброты, они делают это как бы вполне убедительно [4] . Бесы точно знают, что для «двуногого без перьев» нужен бич. Бог нужен, прежде всего, как надсмотрщик, как тот, кто сверху присматривает и ведет, кто милует или наказывает. Бог у бесов – над человеком и его миром, Бог – вне человека и его мира. И потому вполне позволена глумливая самодовольная разухабистость, с которой бесы комментируют, например, Достоевского:
...«Чего стоит, к примеру, этот перл христианской мысли: „Если Бога нет, то все дозволено“, высказанный, правда, Иваном Карамазовым, но одобренный старцем Зосимой! […]…его что больше пугает – то, что Бога нет, или то, что все дозволено? Вседозволенность – разве это некая ужасная возможность, разве это не простой факт? И не демонстрирует ли эта фраза суть компромисса под названием „христианский гуманизм“: им не столько нужен Бог как таковой, сколько некая трансцендентная гарантия того, что не все дозволено?»
Автор подобного пассажа должен быть твердо убежден, что в конечном счете и для Достоевского Бог явление, так сказать, внешнего порядка. Что для Достоевского тоже может существовать их бесовское «или-или». Что и для Достоевского Бог – это Тот, кто где-то сверху сидит и приглядывает. А вот уж как «начальство выйдет»… Ну а если предположить, – я не настаиваю, а все-таки, – если предположить, что для Достоевского, или не для Достоевского, а для многих его читателей, здесь нет «или-или», что для многих Бог – это их внутренний закон (не внутренний закон как бог, а наоборот: как Бог, живущий в душе, оттуда определяющий законы, по которым живет человек)? И что, скажем, заповеди – это не то же самое, что спущенная сверху некая универсальная инструкция по технике безопасности? Если предположить, что отвращение человека к убийству, к насилию, к мерзости – это выражение его естества, непосредственная реакция самого человека, а не трусливая оглядка на того, кто сверху? В русском бытовом языке выражение «Побойся Бога» всегда звучало еще и как: «Где твоя совесть?», то есть выражалось внутреннее возмущение, а не заботливое предупреждение: «Что ты, что ты, парень! ты, того… ты не очень-то! за такое и схлопотать можно сам знаешь от кого». Я понимаю, что наличие всего этого в человеке метафизически как бы не мотивировано. Ну а если оно есть?
P. S.
И в качестве послесловия – уже чисто эмоциональный отклик о стиле и манере изложения мыслей в сочинении Серегина. Это важно, потому как, согласитесь, стиль и манера имеют еще и содержательное значение. Поэтому привожу один поразивший меня пассаж из текста:
...«…всегда недоумевал, вроде бы грамотные все, в университетах учились. Откройте Геродота, перечитайте Ветхий Завет. Что такого особенного вы нашли в этом Освенциме? Если дело не в масштабе и не в способе, то ведь решительно ничего нового не произошло. А ведь с вашей же, гуманистической, точки зрения дело не в масштабе и не в способе. Вам каждая личность важна и абсолютно ценна. Так что же вы не устраиваете истерики по поводу тех, в прошлом. Почему это они и в Бога могли верить, и стихи сочинять, несмотря на всегда бывшие ужас и жестокость, а вы, стоит вас прижать, только одно и повторяете: „Бог умер! После Освенцима нельзя сочинять стихов!“ Может быть, дело не в том, что происходит, а в том, с кем происходит? Может быть, верно то, что я вычитал у Августина, сидя в старой монастырской библиотеке, еще задолго до всего этого недоразумения с гуманизмом: „Важность не в том, каково то, что терпят, а только в том, каков тот, кто терпит, ибо одинаковым движением взболтанные – навоз смердит невыносимо, а благовонное пахнет приятно“».
Действительно, дался гуманистам этот Освенцим! Им бы принюхаться! Какие благовония курятся из прошлого! Ну порубали славяне литовцев. И сгинули те без слышимого ропота. А потом литовцы славян положили «несть числа». И снова тихо. Благостно. Знали, для чего родились: «Оставьте меня быть пищею зверей и посредством их достигнуть Бога» (Игнатий Богоносец). Знали и не взбухали, не впадали в «истерическую сентиментальность» по поводу своих страданий. А эти, из нового времени, слюнями и соплей изошлись со своим гуманностью. Истерика за истерикой. Все отличились. Армяне, например. Турки их, видите ли, порезали. Над юницами перед убиением глумились. До сих пор успокоиться не могут. Да христиане они, в конце концов, или нет?! Про евреев я уж вообще молчу… А как хорошо-то крестьянство русское умирало! Как благостно, как благовонно. Кинохроника сохранилась, можно полюбоваться на экране изображениями этих людей, при жизни уже смертью обугленных. Душа радостью исходит! Или бабушку собственную вспомнить. Как они там в ссылке, из своей деревни, из своего дома выселенные, загибались. Тихо так, без укоров. Или дедушку. Или другого, двоюродного дедушку, беззвучно в ГУЛаге сгинувшего. И ничего, прав не качали, не воняли всякими там нюренбергами или хельсинками. А украинцев голодом два года вымаривали. Господи, как приятно было бы сейчас нюхнуть. Так нет ведь! Поломали кайф гуманисты! Задним числом подняли хай! До сих пор в истерике бьются: коллективизация! террор! ГУЛаг! Вот от кого смердение-то навозное идет…
Мой журнальный коллега, когда я рассказал про действие этой цитаты на меня, сказал: успокойся, пойми, он не то имел в виду. Нынешнему поколению до лампочки, что там было на самом деле в Освенциме, автору было важно выразить мысль, а мысль-то верная.
Да, разумеется. Избирательность сострадания – штука омерзительная. Я согласен с Серегиным. Избирательность в таких ситуациях – первый симптом нечувствительности человека к чужой боли, неспособности к состраданию. Но почему из этого следует, что само по себе сострадание – вещь сомнительная, я не понимаю. Искренне не понимаю. А здесь именно само понятие сострадания ставится под сомнение глумливой интонацией, которой оркестровано при употреблении – у автора не дрогнула рука вписать слова про смердящий навоз, уподобив ему погибших в Освенциме.
Законы жанра? Ирония, сарказм, парадокс? Да. Конечно. Я понимаю. Поднимаю руки: нелогичен – потому как, беседуя с вами, уважаемый читатель, я все равно поостерегусь использовать в качестве интеллектуального перчика фигуру вашего умершего отца. Или вашей утонувшей дочки.