Капитолина Кокшенева - Русская критика
Для меня важным событием стало появление романа «На острове Буяне» Веры Галактионовой почти через тридцать лет (!) после «Прощания с Матёрой» Валентина Григорьевича Распутина. Между эти двумя настоящими литературными произведениями существует явная дуга напряжения. И напряжения очень сильного. Галактионова «отвечает» Распутину — и такой «ответ», мне кажется, очень здорово получить вот так, «в руки». Ведь не так часто в нашей литературе велись диалоги произведений, как это случилось с «Матёрой» и «Буяном». Конечно, тут нужно время и терпение, чтобы все в этом диалоге вызнать и обозначить. (Нельзя не вспомнить обладающих точной художественной интуицией Анну и Константина Смородиных, написавшими, пожалуй, первыми на эту тему.) Я только намечу некоторые линии.
Писатель-мужчина называет повествование женским именем, писатель-женщина свой остров называет именем мужским.
Матёра — нет, это не вся русская жизнь, это остров в ней. Но в ней так много сосредоточено лучшего, очень серцевинно-русского, что выглядит она, действительно, нашей деревенской крестьянской Атлантидой. Время — из самого что ни на есть советского — становится мифологическим. Свой плач, свою боль о Матёре писатель выговорил в 1976 году — во времена стабильные и сильные в своем экономическом статусе, когда наш человек вздохнул от ударного труда на стройках коммунизма, когда завелась лишняя копеечка, чтобы приукрасить свою жизнь каким-нибудь дефицитом, когда мало кому вообще были видны трещины в мощном государственном теле. А он пишет о разрушении патриархального мира. Он, принадлежащий к поколению, еще заставшему этот мир в чудесной древней сохранности человеческой прочности. Мир самобытный, скрепленный изнутри себя тысячами нитей; мир целесообразный, мир нравственный, вступивший в конфликт с новыми целями века (якобы целесообразными на некую долгую перспективу, но губящими живую жизнь острова сейчас). И как не велика скорбь Валентина Распутина, но вот уже нам, в те самые 70-е только-только выросшим из детства, его дивные старухи (особенно Дарья) были все же каким-то укреплением просто потому, что они еще так недавно (ведь и мы уже родились!) жили. И все же трагедийный тон доминировал в «Матёре». Литература была трагичнее жизни. Распутин словно заранее скорбел о грядущих бедах и несчастьях.
Вера Галактионова печатает «Остров Буян» в 2003 году, когда лежат порушенными стройки социализма, когда все разроровано и растащено, когда человеку деревенскому, хоть наизнанку вывернись, — а не припасть, никогда не припасть ни к каким роскошествам нынешней жизни. Время Буяна — самое что ни на есть ближайшее, вот оно — стоит за окном.
И в это время совершенно открытой (до непристойности обнаженной) трагедии жизни Галактионова пишет победительную и бодрую вещь. Ее «Буян» как и «Матёра», тоже содержит в себе мифологический масштаб времени. Её «Буян» (вспомним о сказочном Острове Буяне!) — словно потаенное русское пространство, тоже очень глубоко-сердечное, которое вот так, странным образом материлизовалось в отдаленную от всех других самостоятельную жизнь: «Места здесь строгие. Мы ведь сроду без никого живем тут, в медвежьем углу… не доедешь… с трех сторон — лёд, с четвертой — тайга». И дело не в том, что Матёру погубили, потому что до нее добраться можно, а к Буяну и дороги нет. Дорогу как раз городской хлюпик Кешка тоже нашел. Деревня не только обогрела непутевый «город», но и почти неживого все та же «деревня» тянула его на своем горбу — тянула к жизни, теплу, спасению от погибели. У Галактионовой не «город» «деревню» рушит (что читалось в распутинской «Матёре» с грустной обреченностью непонимания), но деревня и сама выдюжит, и еще город «вытащит».
У Распутина голосом прежней патриархальной русской жизни «говорили» и герои, и сам бытовой лад-уклад, и «природность» себя предъявляла в древней стати и красе (листвень-великан). У Галактионовой как раз ее остров напрочь лишен этой внешней укрепленности, прорастающей в человека (в «Матерее» тема дома, обряжения избы перед затоплением звучит с такой вольной силой, что лишится ее героям — словно из себя жизнь вынуть). Буян запоминается каким-то почти бедным, но освежающе холодным, бодрым и чистым-чистым. Толи от снега эта чистота, толи это чистота простоты и добродушия, а может потому, что Церковь у них никогда не закрывалась — «везде церкви рушили, а нашу-то небось, пальцем тронуть побоялися! Оно самое чистое место поэтому и осталось — Буян..».
Буян — это русский схрон. Это место силы. Но не только внутренней, которой мы все всегда так справедливо (и не справедливо) гордимся, но самой что ни на есть простой — физической. Что толку гордится внутренней силой, если никогда не иметь возможности ее проявить и материализовать?! Бывают времена, как наше, что и сила физическая, вовремя примененная, очень даже нужна, чтобы внутренняя сила не оказалась совсем уж невидимой да неслышимой. В Буяне уже давно умеют «от власти защищаться», давно знают, как объединиться и самоорганизоваться — даже и от «заграничников, которые город захватили» оборониться… Здесь, в Буяне, «ни анашой, ни Родиной не торгуют». Здесь в Буяне, не воротят нос в сторону от слова «нравственность» — да и не слова они говорят, а живут по-божески.
И все же «Остров Буян» — не сказка, но существующая в свернутом виде возможность каждому из нас строить свою линию обороны — ни анашой, ни Родиной не торговать. Кто мешает? Разве это невозможно? Вот и собрала Вера на свой остров реальных, а не сказочных русских людей — просто в большом мире они все рассеяны и, быть может, не знают друг друга…
Да, правы Анна и Константин — Буян получился погубленной Матёре альтернативой.
Вера Галактионова оставляет надежду: вот вернется Витек из армии, и прибавится на Буяне мужской умной силушки (защитной, оборонительной, надежной); вот опомнится измызганный городом Кешка и вновь спасет его деревенская простота — Бронислава (имя-то какое прочное, что броня у танка, да и вся она у Веры выписана плотной, крепко ходящей по земле, простой, без лишней увертливости и изворотливости в делах и мыслях). Да и детки здесь, и старики хороши. В них не скрыть убедительной несоблазненности ни «заграничными радостями», ни городской культурой, ни деньгами. Да писательница и не скрывает. Ее герои довольны своей ясной жизнью — они знают, зачем живут и зачем умирают.
Вот такая она, самобытность человека, в литературе. И когда недавно я получила приглашение в литературный клуб, где была обозначена тема встречи «Человек без границ» — я просто ахнула, представив этого человека. Нет, для самобытности нужны границы! Границы «острова», личности, народа. Но об этом — речь впереди.
Конечно же, ее можно связать и связывают с культурным консерватизмом, то есть с некоторым постоянством и устойчивостью. Тот самобытный человек, который есть, например у Е.Носова в «Усвятских шлемоносцах» — это, конечно же, человек Божий, Его творение. Но, вместе с тем, совершенно ясно, что Дед Бориса Агеева из повести «Душа населения», проживший свою судьбу в русском XX веке со всей его устойчивостью и постоянством совсем не Микула Селянинович русской былины (хотя и у одного с другим есть родство в том, что «все, что нужно, было найдено», все, что нужно, было решено).
Знает ли самобытный человек развитие? Безусловно, знает. Русский классический роман дал нам роскошные образцы «самостоятельного, самосозидательного» развития человека. И эта внутренняя способность является «даром Божиим». Но, одновременно, этот дар можно растратить даром (об этой отчаянной трате лучше всех и глубже всех сказал Вера Галактионова в романе «5/4 накануне тишины»), и тогда не стоит говорить о развитии. Развитие человека (о чем говорят Страхов и Ильин) обладает особым качеством — сознательности: «человек развивается целесообразно в полном смысле этого слова, то есть сообразно с теми целями, которые он ставит и осуществляет как нравственное, свободно-разумное существо. В человеке развитие становится существенно духовным развитием» (Ильин, С. 261).
Писатели «другой литературы», рассказавшие нам об ужасе повседневности и ужасе быть человеком в ней, выступили своеобразными дарвинистами-нигилистами, поместив человека скорее в «мир природы» и социума, то есть среды, которая заела. Они, как было сказано выше, лишили человека понимания себя и жизни вокруг, а источник всех несчастий и всех возможностей человека разместили вне его самого. Собственно чем такой человек отличается от животного — только умением говорить?!
Русская культура состоялась как русская именно потому, что личная и национальная самобытность человека в ней присутствовали как доминанты. Сегодня, увы, мы видим массовый натиск на человека в литературе — на первый план выдвинут инстинкт. И это тотальное обинстиктновение человека возможно, уже и доказывает, что значительная их часть произошла от обезьяны. Теория XIX века замечательно преобразовалась в культурную практику XXI-го. И что интересно — и там, и тут полный успех! Но теперь мы знаем, почему возможны такие «успехи»…