Капитолина Кокшенева - Русская критика
Теперь о развитии. Подлинное развитие я противопоставляю «исканиям».
Я никогда не скрывала, что для меня единственным философом современности (мыслящим именно философски, а не публицистически) является Николай Петрович Ильин, более трех десятилетий размышляющий о природе и сущности русской философии. На книгу его «Трагедия русской философии», на статьи его прежде издававшегося журнала «Русское самосознание» (№№ 1–7) я не раз уже ссылалась в своих статьях. Так и свою культурологическую потребность говорить о развитии я смогла укрепить его философскими базовыми рассуждениями. Н.П.Ильин снова начал издавать журнал под названием «Философская культура» и во втором номере (СПб, 2006) его разместил свою статью «Первый опыт критики дарвинизма в русской философии и современная теория научного знания». Речь в ней идет о Страхове, который «положил начало» критике дарвинизма. (В этом же номере размещена впервые после 1883 года работа Страхова «Дарвин»). В блестящей статье самого Ильина я, естественно, выбираю то, что существенно для моей задачи. Ильин пишет, что Страхов начал не с анализа самого учения Дарвина, но с изучения вопроса о «причинах успеха этого учения». И все, что сказано им дальше, мне бы хотелось, чтобы было услышано в нашей культурной среде, столь интеллектуально бедной. Итак, учение Дарвина имело невероятный и повсеместный успех, в «одночасье» был сделан в науке «переворот» или (другими словами) — «научная революция». Ильин, вслед за Страховым, видит тут «быстроту и легкость», с которыми в науке происходили подобные перевороты, хотя, казалось бы, если так кардинально меняются воззрения, то, напротив, ученый мир должен был бы проявить особую внимательность и осторожность. Далее Ильин приводит пример со статьей А.Эйнштейна 1905 года — она «бросала вызов» Ньютону и его эталонной теории, выдержавшей «проверку временем в течение двух столетий». Эйнштейн сокрушил ньютоновский эталон «мгновенно», хотя, как говорит Н.Ильин и до него «осознавали ограниченность “классической” механики (и электродинамики) Э. Мах, А.Пуанкаре и Х. Лоренц, предложив концепции куда более вразумительные, чем релятивизм Эйнштейна. Но успех сопутствовал не им, а теории, наиболее радикально порвавшей с традицией» (С.257).
В культуре, как мы знаем, работают те же механизмы: успех Пригова или Сорокина имеет тот же источник радикального разрыва с классической традицией.
Но что и кто играет наиболее важную роль в моменты «революций» (культурных, научных?). Увы, не мнение Пуанкаре, не мнение академика Аверинцева, не мнение Ильина, но «мнение большинства ученых» — именно им, «массе ученых» принадлежит «верховный авторитет», где сама «масса» не обременена никакими серьезными научными достижениями. «Научное сообщество», говорит Ильин, до поры до времени придерживается одной доктрины, но потом, как послушный электорат, может «вдруг» без видимых на то серьезных причин, ее отбросить. Ильин показывает, что именно Страхов увидел глубину проблемы — то есть нашел объяснение такому иррациональному поведению «ученого сообщества». «Дело в том, что наиболее фундаментальные принципы научного знания даже в умах великих ученых далеко не всегда принимают характер “ясно осознанных начал”; в массе же ученых эти принципы всегда держатся “верою, а не научными основаниями”. Причем верою, которая именно в вопросах фундаментальной важности заключает в себе пусть и скрытое, но вполне реальное “двоеверие”, хотя на определенных этапах одна вера признается “ортодоксальной”, а другая — “еретической”» (Ильин, С. 258). Страхов раскрывает эту мысль на примере принципа «постоянства видов» и противоположного принципа «изменчивости видов». Оба принципа в науке были всегда, но в разное время господствовали разные принципы. Следовательно, говорит Ильин, «корни этих принципов лежат за пределами науки — по сути своей это философские принципы, для понимания которых знание души человека не менее, а более важно, чем “чисто научное” знание» (С.258). Тогда становится понятно и иррациональное поведение «научного сообщества» — Страхов говорит, что учения живут и исчезают, «управляемые силою более могущественною, чем наука» — духовно-нравственной жизнью отдельного человека или целого народа. Таким образом, «революции в науке» являются порождением изменившейся духовной ситуации — «успех дарвинизма в биологии (как и последующий успех релятивизма в физике) — яркие примеры изменения этой ситуации в худшую сторону, которую Страхов впервые назвал ее настоящим именем — европейский нигилизм» (Ильин, С. 259)
Качества этого нигилизма Страховым тоже названы — это «понижение ума» (или, как говорит Ильин «упорное сведение высшего к низшему»). Собственно все, что я сказала выше о новом сочинении Сорокина — прямое, практическое воплощение этого принципа — речь идет уже не о том, чтобы «высшее» и «низшее» поменять местами, но именно сделать из высшего низшее (герой-опричник славит Бога после убийства боярина, после гадкого садомитского «опричного совокупления», после наркотической «оттяжки» и пр.; непосредственно после коллективного изнасилования жены убитого боярина герой «размышляет» о «Святой Руси и Святой правде», а опричная дружина едет на литургию в Успенский собор Кремля).
И второе качество нигилизма названо не менее ясно и прямо — это «отрицание самобытности человека». Когда сегодня говоришь о «самобытности» человека, то рассчитывать на успех (подобный дарвиновскому или даже более скромному) никак не приходится. Тебе именно не верят, потому что внутри себя они не имеют никакой самобытности, следовательно, при отсутствии какого-либо опыта, самобытность для них просто некий «идеологический пароль» (как у Сорокина «Возрождение России» дано в образе вырождения России в нечто бесконечно гаденькое и чужое, что совсем не жалко). С другой стороны — самобытность приветствуется среди другой части писателей. И вроде бы она понимается, и вроде бы о ней правильно готовы говорить, в нее — верят, но, увы, выразить ее, например, в литературе, удается очень и очень немногим.
Для меня важным событием стало появление романа «На острове Буяне» Веры Галактионовой почти через тридцать лет (!) после «Прощания с Матёрой» Валентина Григорьевича Распутина. Между эти двумя настоящими литературными произведениями существует явная дуга напряжения. И напряжения очень сильного. Галактионова «отвечает» Распутину — и такой «ответ», мне кажется, очень здорово получить вот так, «в руки». Ведь не так часто в нашей литературе велись диалоги произведений, как это случилось с «Матёрой» и «Буяном». Конечно, тут нужно время и терпение, чтобы все в этом диалоге вызнать и обозначить. (Нельзя не вспомнить обладающих точной художественной интуицией Анну и Константина Смородиных, написавшими, пожалуй, первыми на эту тему.) Я только намечу некоторые линии.
Писатель-мужчина называет повествование женским именем, писатель-женщина свой остров называет именем мужским.
Матёра — нет, это не вся русская жизнь, это остров в ней. Но в ней так много сосредоточено лучшего, очень серцевинно-русского, что выглядит она, действительно, нашей деревенской крестьянской Атлантидой. Время — из самого что ни на есть советского — становится мифологическим. Свой плач, свою боль о Матёре писатель выговорил в 1976 году — во времена стабильные и сильные в своем экономическом статусе, когда наш человек вздохнул от ударного труда на стройках коммунизма, когда завелась лишняя копеечка, чтобы приукрасить свою жизнь каким-нибудь дефицитом, когда мало кому вообще были видны трещины в мощном государственном теле. А он пишет о разрушении патриархального мира. Он, принадлежащий к поколению, еще заставшему этот мир в чудесной древней сохранности человеческой прочности. Мир самобытный, скрепленный изнутри себя тысячами нитей; мир целесообразный, мир нравственный, вступивший в конфликт с новыми целями века (якобы целесообразными на некую долгую перспективу, но губящими живую жизнь острова сейчас). И как не велика скорбь Валентина Распутина, но вот уже нам, в те самые 70-е только-только выросшим из детства, его дивные старухи (особенно Дарья) были все же каким-то укреплением просто потому, что они еще так недавно (ведь и мы уже родились!) жили. И все же трагедийный тон доминировал в «Матёре». Литература была трагичнее жизни. Распутин словно заранее скорбел о грядущих бедах и несчастьях.
Вера Галактионова печатает «Остров Буян» в 2003 году, когда лежат порушенными стройки социализма, когда все разроровано и растащено, когда человеку деревенскому, хоть наизнанку вывернись, — а не припасть, никогда не припасть ни к каким роскошествам нынешней жизни. Время Буяна — самое что ни на есть ближайшее, вот оно — стоит за окном.