Григорий Амелин - Письма о русской поэзии
Мы-то мечтательно надеялись, что заинтересованный читатель, да еще к тому же лингвист, прочитав о «Сестрах-молниях» тут же задаст себе вопрос: а что же означает хлебниковское название монтажного текста «Царапина по небу. (Прорыв в языки)»? И поспешит перечитать Хлебникова. Не тут-то было.
Перцов обвиняет нас в плагиате и самозванстве. Наше первородство – липовое. Далее – длинный список предшественников, которых мы нагло обворовали, не прибавив по сути ничего нового. Опять же, если мы – глубоко не научны, о какой предшествующей традиции речь? Может ли быть у такой законченной ненауки, как мы, предшествующая традиция в лице Якобсона, Винокура, Тынянова и прочих? Какая-то неувязочка. (Еще прелестнее вывод рецензента «Новой русской книги» с говорящей фамилией Барзах: наша книга – не наука, что ярким образом свидетельствует о кризисе в их науке! А. Барзах навешал на нас всех методологических собак: «Миры и столкновенья…» – это структурализм, постструктурализм, постмодернизм, интертекстуальность, мотивный анализ, Хайдеггер, Кацис.) Мало декларировать игровую природу поэтического языка, тут даже кот Леопольд окажется в предшественниках. Н.П не может не видеть, что на раскрытии этой природы строится вся книга. Более того, под межъязыковые игры подводится принцип Розеттского камня (и бутылки капитана Гранта), что ни в какой традиции никакими предшественниками сделано не было. Или это тоже непонятно? Или Перцов на все это смотрит широко закрытыми глазами, категорически не желая ничего видеть? «Миры…» – безусловный перпендикуляр к традиционному филологическому мышлению, и к уяснению этого нам остается апеллировать, подобно Толстому, чтением всей книги, даже если кто-то и бросится в конце под поезд.
«Только на материале Мандельштама, – напоминает всем Перцов, – этим вопросом [межъзыковыми играми] занимались Г. Левинтон, О. Ронен, Р. Тименчик, А. Илюшин, М. Лотман, А. Добрицын, М. Гаспаров, М. Шапир…» В действительности только первые двое этими играми и занимались. Но никто не относился к языковым экспериментам серьезно. Они всегда казались маргинальными и крайне прихотливыми. Но мы и здесь умудрились всех обокрасть. Отсутствие в нашей книге истории вопроса – совсем не знак незнания литературы вопроса. А бесконечные филологические «об этом см.» и «ср.» стали уже притчей во языцах (одна из несостоявшихся пародий на этот сносочный стиль относится к периоду тартуской газеты «Альма матер»: «об этом спр[осите]. Аркадия Борисовича Блюмбаума. Тел. 151 29 17»), но это так, к слову.
Обвиняемся мы в частности в том, что не указали одного слова «из Левинтона» и трех слов «из М. Лотмана». Следовательно, нам удалось-таки написать книгу, где мы не повторили ни одного чужого наблюдения, кроме одного левинтоновского. Конечно, мы хорошо знакомы со статьей Г.А. Левинтона «Поэтический билингвизм и межъязыковые влияния (Язык как подтекст)» (1979). За двадцать лет бытования «жирного карандаша Фета» из статьи Левинтона – он стал общим достоянием. А в том промежуточном жанре, где мы подвизаемся (иные считают его попросту кабаретным) широкомасштабные научные достижения (подобно стихам) произносятся без дотошных ссылок. Таким образом, это была своеобразная дань уважения, о чем Левинтон не подозревал и ответил академической «шуткой», которую впоследствии сам же вполне миролюбиво раскрыл: «Предложенный здесь [в статье “Поэтический билингвизм…”] метод анализа (собственно в имплицитном, “неотрефлексированном” виде существовавший давно) встретил и полемические отзывы, и некоторое признание, и даже некоторое продолжение. ‹…› Что же касается продолжателей (многие, впрочем, не удосуживаются сослаться на прецедент), то часть из них заставляет вспомнить “Эпиграмму” Ахматовой: “Я научила женщин говорить…”»[9].
Чтобы подытожить все эти прецеденты, – перед лицом Шарля де Костера, Аркадия Горнфельда и автора «Четвертой прозы» – мы торжественно клянемся отныне всегда ссылаться на работу Г.А. Левинтона. И жить в надежде, что мы прощены и будем признаны достойными, так и не замолкнувшими, его продолжателями.
Что касается М. Лотмана, то его статья была попросту написана после нашей. Кому есть охота, пусть и выясняет – кто первее? (Лотман к тому же признается, что, кроме этих трех слов, ему не удалось больше найти ничего «межъязыкового» у Мандельштама. Нужно ли что-то добавлять к этому?)
Теперь о «тягостном впечатлении» рецензента, у которого не хватило сил и «печатного объема перечислять огрехи» нашей книги в области «историко-литературной интерпретации», фактографии и реального комментария. А жаль, ведь исправления и добавления – процесс естественный и необходимый. С трудом верится, что найдя эти огрехи, обстоятельный Перцов не привел бы их. Покойный Юрий Михайлович Лотман, спешно сдавая в печать «Сотворение Карамзина», потом хватался за голову, находя ошибки и погрешности своей великолепной книги: «Боже, в Москве меня распнут!» Но популяция Перцовых на римских солдат никак не тянет.
Рецензент ограничился двумя претензиями, видимо, с его точки зрения – самыми важными: «На с. 21 соавторы уверенно относят к Гумилеву строки Мандельштама из стихотворения “К немецкой речи”: “Когда я спал без облика и склада, / Я дружбой был, как выстрелом, разбужен”, – игнорируя посвящение этого стихотворения Б. Кузину и свидетельство Н. Мандельштам о том, что эти строки связаны с выходом Мандельштама из депрессии после начала дружбы с Кузиным».
Посвящение стихотворения кому-нибудь далеко не всегда означает обращения непосредственно к этому лицу. У Мандельштама скорее совсем наоборот, это и называется – одним словом выражать многое. С некоторых пор и «мандельштамоведы», наконец, сообразили, что пояснения Н.Я. Мандельштам – далеко не последняя истина, а следует слушать стихи и думать своей головой. Мы только рады, что издавна были и здесь первопроходцами (как это не шокирует Перцова). Мандельштам ко времени знакомства с Кузиным был уже значительной поэтической фигурой с хорошим пониманием собственной значимости, и никакая депрессия не могла заставить его помыслить о себе словами «без облика и склада».
Второе замечание рецензента: «На с. 29 фактическая ошибка: Веневитинов был похоронен на территории Симонова монастыря, а не Данилова; на той же странице перенесение его праха на Новодевичье кладбище отнесено к 1931 году, а на с. 30 – к 1930-му». Опять не то. На с. 29-30 у нас нет фактических ошибок. Просто стихотворение Мандельштама написано в 1932 году, и потому сначала рассказывается со ссылкой на Лидина об эксгумациях на Даниловом кладбище в 1931 году (в частности, о перенесении праха Гоголя), а затем уже – об «изъятии» перстня у бедного Веневитинова в 1930 (со ссылкой на «Литпамятники», где и указан Симонов монастырь). «Mais qu’on ne fasse pas de mal à mon petit cheval!»
Читая очередную убийственную претензию Н.П., с дотошным указанием страницы и видимостью во все концы света, мы каждый раз дивились: «Неужто мы такое написали?» Например, Перцов обвиняет: «Вряд ли имеет смысл, как это делают Г. Амелин и В. Мордерер, упирать на свою исключительную способность к пониманию поэтических текстов (с. 17)». Как рецензент такое вычитал? На с. 17 – следующая фраза: «Наш большой друг Мирон Семенович Петровский говорит: “Исследователь должен быть конгениален автору. В вашем случае – кон-идиотичен”. Ну что ж, это наш прификс за понимание». Не то чтоб мы отказывались от нашей исключительной способности понимания русской поэзии, но этот пассаж несколько о другом.
Не забавно ли, что наши «редкие комментаторские удачи», как их высокомерно называет Перцов, по убедительности ничем не отличаются от наших, с его точки зрения, сплошных комментаторских неудач и откровенных провалов. Логика аргументации и полнота доказательства, если можно так выразиться, там и там абсолютно одинакова. Претензия на строгую научность, объективность и беспристрастность, за которые он так ратует, как-то не вяжется с самим тоном большой рецензии: мы – «пся-кровь», «пары» (надо полагать – удушливые, смердящие), наша книга – «чистейшей воды самозванство», «бьет на эффект» и отличается «ложной значительностью и дешевой эстрадной эффектностью», у рецензента «навязчивое ощущение бреда – или пародии».
Парадоксальным образом у перцовского текста нет адресата – она рассчитана на тех, кому не нужны ни аргументы, ни доказательства, ни, наконец, подобие какой-то критики, просто потому что они бросили читать «Миры…» где-то на предисловии и заранее согласны со всеми нападками Перцова. Те же, кого книга заинтересует, просто не поймут наскального рисунка зубной боли нашего генерала. Куда как строже и академичнее было бы сказать: «В силу некомпетентности я не обсуждаю собственно философскую часть этой книги». Так нет, Н.П. сразу, без всякой там пощады, своих кровей гремящую рать бросает на философию, в которой ничего не смыслит. Мы, мол, цитируем модных философов и по большей части совершенно некстати. Да мы за каждую цитату ответим на Страшном суде и выиграем дело.