Виссарион Белинский - <Статьи о народной поэзии>
Но, несмотря на всю скудость и однообразие содержания наших народных поэм, нельзя не признать необыкновенной, исполинской силы заключающейся в них жизни, хотя эта жизнь и выражается, по-видимому, только в материальной силе, для которой все равно – побить ли целую рать ординскую, или единым духом выпить чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра. Богатырь всегда – богатырь, и сила, в чем бы ни выражалась она, – всегда сила: сильный пленяется только силою, и богатырь богатырством. В грезах народной фантазии оказываются идеалы народа, которые могут служить мерою его духа и достоинства. Русская народная поэзия кипит богатырями, и если в этих богатырях незаметно особенного избытка каких-либо нравственных начал, – их сила все-таки не может назваться лишь материальною: она соединялась с отвагою, удальством и молодечеством, которым – море по колено, а это уже начало духовности, ибо принадлежит не к комплексии, не к мышцам и телу, а к характеру и вообще нравственной стороне человека. И эта отвага, это удальство и молодечество, особливо в новогородских поэмах, являются в таких широких размерах, в такой несокрушимой, исполинской силе, что перед ними невольно преклоняешься. Одни эти качества – отвага, удаль и молодечество – еще далеко не составляют человека; но они – великое поручительство в том, что одаренная ими личность может быть по преимуществу человеком, если усвоит себе и разовьет в себе духовное содержание. Мы уже сказали и снова повторяем: Русь, в своих народных поэмах, является только телом, но телом огромным, великим, кипящим избытком исполинских физических сил, жаждущим приять в себя великий дух и вполне способным и достойным заключить его в себе… Долго ждала она своего духовного возрождения, приготовлялась к нему тяжелым и кровавым испытанием, долгою годиною ужасных бедствий и страданий – и дождалась: нестройный хаос ее существования огласился творческим глаголом «да будет!» – и бысть…{180}
Форма народных поэм совершенно соответствует их содержанию: та же исполинская мощь – и та же скудость, та же неопределенность, то же однообразие в выражении и образах. Если у князя или гостя богатого пир, – то во всех поэмах описание его совершенно одинаково: «А и было пированье – нечестный пир, а и было столованье – почестный стол; а и будет день во полудне, а и будет пир во полупире, а и будет стол во полустоле». Если богатырь стреляет из лука, то непременно: «А и спела ведь тетивка у лука – взвыла да пошла калена стрела». Обезоруженный ли богатырь ищет своего оружия, то уже всегда: «Не попала ему его палица железная, что попала-то ему ось тележная». Если дело идет об удивительном убранстве палат, то: «На небе солнце – в тереме солнце» и проч. Одним словом, все источники нашей народной поэзии так немногочисленны, что как будто перечтены и отмечены общими выражениями, которые и употребляются по надобности.
Форма русской народной поэзии вообще оригинальна в высшей степени. К главным ее особенностям принадлежит музыкальность, певучесть какая-то. Между русскими песнями есть такие, в которых слова как будто набраны не для составления какого-нибудь определенного смысла, а для последовательного ряда звуков, нужных для «голоса». Уху русский человек жертвовал всем – даже смыслом. Художник легко примиряет оба требования; но народный певец по необходимости должен прибегать к повторениям слов и даже целых стихов, чтоб не нарушить требований ритма. Сверх того, в русской народной поэзии большую роль играет рифма не слов, а смысла: русский человек не гоняется за рифмою – он полагает ее не в созвучии, а в кадансе, и полубогатые рифмы как бы предпочитает богатым; но настоящая его рифма есть – рифма смысла: мы разумеем под этим словом двойственность стихов, из которых второй рифмует с первым по смыслу. Отсюда эти частые и, по-видимому, ненужные повторения слов, выражений и целых стихов; отсюда же и эти отрицательные подобия, которыми, так сказать, оттеняется настоящий предмет речи: «Не грозна туча во широком поле подымалася, не полая вода на круты берега разливалася: а выводил то молодой князь Глеб Олегович рать на войну»; или: «Не высоко солнце по поднебесью восходило, не румяная заря на широком поле расстилалася: а выходил то молодой Акундин».
Не допустят Екима до добра коня,
До своей его палицы тяжкия,
А и тяжкия палицы медныя,
Лита она была в три тысячи пуд;
Не попала ему палица железная,
Что попала ему ось-то тележная.
Все эти повторения и ненужные слова: своей и его, тяжкия и тяжкия, попала и попала сделаны явно для певучей гармонии размера и для рифмы смысла; для того же сделана и бессмыслица, то есть в третьем стихе палица названа медною, а в пятом железною; железная была необходима, сверх того, и для кадансовой, просодической (а не созвучной) рифмы: железная – тележная: U-UU и U-UU.
Таких примеров можно найти бездну, но для пояснения нашей мысли довольно и этих{181}. Теперь, сообразно плану нашей статьи, мы должны перейти к песням историческим; этот отдел русской народной поэзии беден во всех отношениях: и числом, и содержанием, и поэзиею. Трудное и тяжкое историческое развитие Руси до Петра Великого было слишком сухою и бесплодною почвою для поэзии.
Древнейшая историческая песня в рассматриваемых нами сборниках находится в книге Кирши Данилова и называется «Щелкан Дудентьевич». Она носит на себе характер сказочный; но явно, что историческое событие дало для нее содержание. Герой ее, Щелкан Дудентьевич, не получил себе от своего шурина, царя Азвяка Ставруловича, удела, потому что был во время раздачи уделов в Литве: «Брал он, млад Щелкан, дани, выходы{182}, царски невыплаты; с князей брал по сту рублев, со бояр по пятидесяти, с крестьян по пяти рублев; у которого денег нет, у того дитя возьмет, у которого дитя нет, у того жену возьмет; у которого жены-то нет, того самого головой возьмет». Возвратившись к царю Азвяку с данями, невыплатами, он просит у него себе в удел старую Тверь. Азвяк отвечает ему: «Гой еси, шурин мой, Щелкан Дудентьевич! заколи-тко ты сына своего любимого, крови ты чашу нацеди, выпей ты крови тоя, крови горячия, и тогда я тебя пожалую Тверью богатою, двумя братцами родимыми, дву удалыми Борисовичами». Выполнив это гуманное требование, Щелкан «судьею насел в Тверь ту старую, в Тверь ту богатую, а немного он судьею сидел: и вдовы-то бесчестити, красны девицы позорити, надо всеми наругатися, над домами насмехатися. Мужики-то старые, мужики-то богатые, мужики-то посадские, они жалобу приносили двум братьям родимыим, двум удалым Борисовичам; от народа они с поклоном пошли, с честными подарками. Изошли его в доме у себя Щелкана Дудентьевича; подарки принял от них, чести не воздал им. Втапоры млад Щелкан зачванился, он загординился, и они с ним раздорили – один ухватил за волосы, а другой за ноги и тут его разорвали. Тут смерть ему случилася, ни на ком не сыскалося». – Эта песня есть искаженная быль XIV столетия: Щелкан Дудентьевич есть не кто иной, как Шевкал, сын Дюденев, двоюродный брат хана Узбека (переименованного сказкою в Азвяка, да еще и Ставруловича), который, прибыв послом в Тверь в 1327 году, за свою жестокость и наглость был сожжен гражданами со всею свитою. Кроме этой песни, нет ни одной, которая бы относилась к эпохе татарщины; равным образом, нет ни одной исторической песни, которая бы относилась к Донскому, к Иоанну III; есть несколько песен об Иване Грозном да несколько песен, относящихся к эпохе самозванцев и борьбы России с Польшею за независимость; также из эпохи царя Алексия Михайловича и Петра Великого. Всех этих песен числом не более десяти, да и те совершенно ничтожны и по содержанию, и по форме, и по историческому значению. Русская народность еще сознавала себя в сказках: в истории она потерялась. Русский человек как бы не чувствовал себя членом государства и потому не знал, что в нем и делалось. До него доходили слухи, он и сам бывал свидетелем событий, как ратник, лил кровь свою по царскому наказу, боярскому приказу, но ничего не понимал в них{183} и перевирал их вопреки здравому смыслу и исторической действительности. Так, в одной песне «кругом сильна царства Московского литва облегла со все четыре стороны, а и с нею сила, сорочина долгополая, и те черкесы пятигорские, еще ли калмыки с татарами, со татарами, со башкирцами, еще чукши со люторами (с лютеранами, из которых политический такт древней Руси сделал особый народ)»;{184} тогда Михайло Скопин, «правитель царству Московскому, оберегатель миру крещеному и всей нашей земли светорусския», приезжал в Новгород, «садился на ременчат стул, а и берет чернилицу золотую, как бы в ней перо лебединое, и берет он бумагу белую, писал ярлыки скорописчаты во свицкую (шведскую) землю, саксонскую, ко любимому брату названому, ко свицкому королю Карлосу, а от мудрости слово поставлено: «А и гой еси, названый брат, а ты свицкий король Карлус! а и смилуйся, смилосердуйся, смилосердуйся, покажи милость, а и дай мне силы на подмочь». Это послание – образец дипломатического красноречия, отослано к шведскому королю, который и прислал к Скопину на помощь сорок тысяч войска. Соединившись с шведами, наши войска пошли в восточную сторону и вырубили чудь белоглазую и сорочину долгополую; в полуденную сторону – перекрошили черкес пятигорских, «еще ноне тут Малороссия», и таким же образом уничтожили литву, чукчей, башкирцев, калмыков и «алюторов». В остальной половине пьесы перевирается по-сказочному отравление Скопина, которого причина – самая народная: Скопин на пиру у Воротынского больно начал похваляться: «Я, Скопин, очистил царство Московское и велико государство Российское, еще ли мне славу поют до веку, от старого до малого, от малого до веку моего». И тут боярам за беду стало: они подсыпали в чашу зелья лютого, а кума Скопина крестовая, дочь Малюты Скурлатова, поднесла ему отравленную чашу. Окончание пьесы отличается всею наивною и удалою прелестью русской народной поэзии: