Август Стриндберг - Полное собрание сочинений. Том 1. Повести. Театр. Драмы
— Вы не должны падать духом из-за этого (я избегал слова). В наше передовое время наказанное преступление (тут он снова неодобрительно поморщился) считается искупленным, сглаженным. Не так давно тому назад, мне пришлось сидеть с друзьями в гостинице Рюдберга с одним прежним товарищем, два года просидевшим в Лонгольмской тюрьме. (Я нарочно не пропустил ни одного слова.) Он был осужден за крупные подлоги.
Тут я остановился, чтобы наблюдать за прояснением, которое должно было произойти в его уме и выразиться на его лице. Но он имел лишь оскорбленный вид, негодуя на то, что я осмелился сравнить его, невинного и обиженного судьбой, с лонгольмским арестантом. Но всё же некоторое любопытство мелькнуло в его глазах и, когда я своим упорным молчанием заставил его говорить, он отрывисто спросил:
— Как его звали?
— Было бы нехорошо назвать вам его, раз вы не догадываетесь, кто это. Между тем он записал свои размышления о тюрьме и напечатал их, не стараясь оправдать своего неоправдываемого поступка и поэтому он снова был принят своими друзьями и место его было ему возвращено.
Эти слова были для него ударом, хотя должны были в сущности служить ему поощрением. Он поднялся и я тоже, ибо нечего было прибавить к сказанному. Он с достоинством откланялся. Когда мне пришлось увидеть его сзади и заметить его опущенные плечи и значащиеся ноги, мне сделалось почти страшно за него: он принадлежал к той категории людей, которые кажутся сколоченными из двух непарных частей.
После его ухода я подумал: «а может быть всё это он наврал».
Посмотрев на визитную карточку, на которой он написал свой адрес, меня поразило, что я недавно видел этот почерк на анонимном письме. Я вытащил ящик, где храню свои письма и начал в них искать. Этого никогда не следует делать, ибо, пока я отыскивал его письмо, предо мною прошли все другие письма, и я ощутил столько же булавочных уколов, сколько у меня было корреспондентов.
Перерыв три раза свои письма, я, хотя и знал, что это письмо должно было находиться между ними, однако, бросил искать под определенным впечатлением: «ты не должен копаться в его судьбе. Дай деньги без дальнейших рассуждений. Почему? Ты сам хорошо знаешь»!
Моя комната перестала походить на самое себя. Вместе с чужим человеком, в ней появилось что-то удручающее, и меня тянуло вон из неё. Вероятно, какая-то плотная материя заключалась в этой душе, ибо мне пришлось удалить стул, на котором он сидел, чтобы не видеть его после его ухода, всё еще сидящим на этом стуле.
Я вышел, отворив предварительно окно, но не для удаления какого — нибудь материального запаха, а для того, чтобы выветрить впечатление.
* * *Бывают старые улицы без настроения и улицы, хотя и новые, но с настроением. Молодая часть Риддаргатан полна романтики, чтобы не сказать мистики. На ней не видно ни одного человека; ни одна лавка не пестрит её стен. Она благородна, замкнута, пустынна, несмотря на то, что её огромные дома заключают в себе так много человеческих судеб. Названия поперечных улиц именами героев тридцатилетней войны еще усиливают впечатление старины, приятно смешивающейся там с новизною. Когда огибаешь угол Банергатан, то на западе виднеется пригорок Греф-Магнигатан, извивающийся вправо и теряющийся в тени, в которой можно вообразить себе всё, что угодно.
Когда же идешь обратно, с запада, по старой Риддаргатан и смотришь вниз на Греф-Магнигатан, то образуется очень острый угол и дома в темных тонах, похожие на дворцы со своими воротами и башнями, говорят о судьбах более значительных, — там живут магнаты и государственные люди, имеющие влияние на нации и династии. Несколько выше по Греф-Магнигатан стоит старинный дом, сохранившийся с начала прошлого века. Я охотно прохожу мимо него, ибо я жил в нём во дни моей бурной молодости. Там составлялись планы походов, которые приводились в исполнение и удавались; там написал я свое первое значительное произведение. Воспоминание не светлое, — нужда, унижения, беспорядочность, ссоры запятнали всё это.
В тот вечер, сам не знаю почему, явилось у меня желание вновь увидать этот бедный дом. Я отыскал его. Он всё оставался тем же, каким был тогда, но теперь он был почищен и оконные рамы свеже выкрашены. Я узнал узкий длинный проход под воротами похожий на тоннель, с его двумя водосточными канавками, самые ворота, одна половина которых была заперта железным засовом, стукальце, маленькие вывески прачечной, перчаточника, сапожника.
И пока я стоял там, погруженный в размышления, какой-то господин быстрыми шагами подошел ко мне сзади; он положил руку мне на плечо, что лишь давнишний знакомый может себе позволить, и сказал: — не хочешь ли ты зайти к самому себе?
Это был молодой человек, композитор; с ним я вместе работал и поэтому очень хорошо его знал.
Без дальнейших рассуждений пошел я за ним вверх по лестнице; мы остановились во втором этаже против моей двери.
Когда мы вошли и он зажег свечку, я окунулся во времена, бывшие тридцать лет тому назад; я действительно увидал свое холостое жилище, с теми же обоями, но с новою мебелью.
Мы уселись и мне показалось, что он был у меня в гостях, а не я у него. Там стояло фортепьяно, а потому я тотчас же заговорил о музыке. Этот человеку подобно большинству музыкантов, был настолько поглощен музыкой, что он почти не мог и не хотел говорить ни о чём другом. Он имел мало общего с современностью, ничего не знал о ней. Когда при нём упоминали о риксдаге, о государственном совете, бурской войне, стачках, выборах, то он молчал, но вовсе не потому, чтобы он был смущен своим неведением или что данный предмет был для него мучителен, ибо в сущности для него не существовало никакой темы. Даже говоря о музыке, он выражался обыкновенно общими местами, не высказывая никаких суждений. Всё обращалось у него в звук, в размер; ритм же и слова он употреблял лишь для выражения самого необходимого в повседневной жизни.
Я знал это, а потому мне стоило лишь указать на фортепьяно, чтобы он сел к нему и заиграл. Когда, эта маленькая безобразная комната стала наполняться звуками, я почувствовал себя в заколдованном кругу, в котором мое настоящее изгладилось, и всплыла моя личность семидесятых годов.
Мне показалось, что я лежал на диване, стоявшем как раз на том месте, где я теперь сидел, и прислоненном к закрытой наглухо двери. Была ночь… Я проснулся оттого, что мой сосед, лежавший по ту сторону двери, беспокойно ворочался на своем диване. Он то вздыхал, то стонал. Так как я был молод, неустрашим и эгоистичен, то я думал лишь о том, чтобы заснуть. Было всего двенадцать часов, и я думал, что сосед пришел домой пьяный. В час ночи я проснулся от крика; я приписал его себе, потому что мне приснился тяжкий сон. У соседа было тихо, совершению тихо, но что — то неприятное исходило оттуда — холодный ток воздуха — какое-то напряженное внимание, направленное на меня, как будто кто-то там прислушивался или следил за мною в замочную скважину.
Я не мог более заснуть, боролся с чем-то таинственным, неприятным. Порою мне хотелось услышать шум оттуда, но, несмотря на то, что я был лишь всего на расстоянии одного фута от соседа, я ничего не слыхал. Ни дыхания не было слышно, ни даже шороха простыни.
Наконец наступило утро. Я встал и вышел. Вернувшись домой я узнал, что сосед мой, каменщик, ночью умер. Следовательно, я лежал рядом с покойником.
(Пока я всё это вновь переживал, музыка не прекращалась и я беспрепятственно продолжал вспоминать.)
На следующий день я слышал приготовления для одевания покойника и его погребения; стук гроба по лестнице, мытье, тихую болтовню старух.
Пока солнце стояло высоко мне казалось это лишь занятным и я мог шутить по этому поводу с моими гостями. Но когда сделалось темно и я остался один, снова появился необъяснимый холод, проникавший от покойника в мою комнату. Не тот холод, что происходил вследствие понижения температуры или отсутствия тепла, а положительно леденящая стужа, не указываемая градусником.
Я чувствовал потребность выйти и пошел в кафе. Там стали смеяться над моею боязнью темноты и это побудило меня изменить свое первоначальное решение не спать дома. Я вернулся домой навеселе.
Когда мне пришлось лечь рядом с покойником, мороз пробежал у меня по коже, но, несмотря на это, я все-таки улегся. Не знаю, почему, но мне казалось, что мертвое тело обладало какою — то жизнеспособностью, имевшею некоторую связь со мною. Запах меди, как луч сквозь стену, проникал ко мне прямо в ноздри и отнимал у меня сон. Тишина, присущая лишь смерти, царила во всём доме и, казалось, покойный каменщик получил большую власть над живущим, чем при жизни. Сквозь тонкие полы и стены услыхал я наконец топот и бормотанье бессонных людей, продолжавшиеся до полуночи. Затем, против обыкновения, в доме стало совершенно тихо. Даже не было слышно полицейского, совершающего свой обычный ночной обход.