Юрий Карабчиевский - Воскресение Маяковского
Список его заслуг бесконечен. Он руководил пытками матросов-кронштадтцев, он лично приказал расстрелять Гумилева (так что счеты с литературой имел особые); потом его назначат расследовать дело Кирова, и он пересажает пол-Ленинграда, и подготовит дело Зиновьева — Каменева, и принесет еще столько всяческой пользы, что даже после смещения Ягоды, при Ежове, сохранит свое положение.
Но пока в свободное от службы время (а может, и нет, как раз в служебное?) он регулярно ходит на чаепития в Гендриков, дружит с Бриком, а больше с Лилей Юрьевной, не забывает нежно любить Маяковского — тот ласково называет его «Аграныч» — и беседует с ними о разных разностях. Известно, что он был близким другом и многолетним соратником Сталина. Уж не он ли впоследствии, в тридцать пятом, подсунул нужные строки под грозный ноготь, под жирный палец?..
3И вот чугунно-бронзовый идол на гранитно-мраморном пьедестале становится уже почти осуществленной реальностью.
Но все эти хлопоты — сами по себе, а червь сомнения точит и точит.[19] Червь сомнения точит, и можно сказать, что вся деятельность по возведению памятника происходит уже слегка по инерции, с заметным оттенком отчаянья. Ему достаточно рано открылось, что памятник не избавит от физической смерти, что она все равно наступит — и навсегда. И вот он мечется в этом детском кошмаре — нелепо, не по возрасту, не по росту, но что поделать, от себя никуда не уйдешь.
Потому что бессмертие для Маяковского — это не отвлеченный фигуральный термин, не слава, пусть даже и материализованная; бессмертие — это не умирать самому, это жить физически, жить вечно, вот таким живым, как сейчас…
«Но за что ни лечь — смерть есть смерть.
Страшно — не любить, ужас — не сметь».
И ему остается только одна лазейка, в которую он устремляет свою надежду:
Вижу, вижу, ясно, до деталей.
Воздух в воздух, будто камень в камень,
недоступная для тленов и крошений,
рассиявшись, высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Эти строки воспринимаются сегодня как горькая шутка, как подсвеченная иронией откровенная фантастика. Но ведь эта же тема проходит сквозным пунктиром почти через все его крупные вещи: «Война и мир», «Человек», «Клоп», «Баня»… Что это значит? Неужели они вправду был так наивен, что верил в научное воскрешение, в какую-то рассиявшуюся мастерскую с тихим большелобым химиком?
Действительно ли верил — это трудный вопрос, он смыкается с вопросом об искренности Маяковского и не может быть решен до конца. В данном случае можно утверждать одно: что такая вера, а точнее сказать, такое суеверие — вполне в его духе, то есть хорошо ему соответствует.
Он был человеком без убеждений, без концепции, без духовной родины. Декларируя те или иные крайности, он ни в чем не мог дойти до конца и вечно вынужден был лавировать. Он провозглашает цинизм своей эстетикой, цинизм и пренебрежение чьим-либо мнением — и стремится любым способом покорить аудиторию. Он напрочь отвергает литературу — и делает все, чтобы в ней остаться. Своей религией он объявляет всеобщее братство — а служит зыбкой догме сегодняшнего дня, на глазах ускользающей из-под ног…
И так же колеблется у него под ногами зыбкая почва его атеизма.
Известно, какую силу, какое спокойствие дает Вера истинно религиозным людям. Но странным образом такую же силу (такую ли, меньшую — кто измерит?) дает подлинный Атеизм — не пожалеем и для него прописной буквы. Потому что бывает пошлое безмыслие — э, какой там Бог! — а бывает стойкая убежденность, трезвый вывод рационального ума. И более того, этот вывод бывает выстрадан: хорошо-то вам с Богом, а вот попробуйте так!
Вера или безверие — не столько вопрос убеждений, сколько состояний и душевных свойств. (Я, конечно, сейчас беру две крайности, два идеальных случая: несомненной, честной, искренней веры и честного, искреннего неверия.)
Верующего примиряет с жизнью ее мимолетность, бренность ее реалий и в то же время присутствие в ней несомненных для него признаков Бога: Красоты, Поэзии, Разума.
Атеист примиряется с жизнью иначе, через сознательное восприятие ее трагизма. Он переживает жизнь как высокую трагедию и приходит к выводу, что только потому она и прекрасна. Жизнь принадлежит к высокому жанру, и за эту высоту приходится расплачиваться.
Каждый человек боится смерти, но верующий принимает ее как должное, потому что она — лишь краткое страдание, лишь переход в иную, лучшую жизнь. Но и атеист принимает смерть без протеста, потому, во-первых, что она неизбежна, и еще потому, что — необходима. И здесь, пожалуй, сходятся пути подлинного атеиста и подлинного верующего. Эта встреча прекрасно выражена в гимне Смерти Баратынского:
О дочь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В твоей руке олива мира,
А не губящая коса.
Недоуменье, принужденье —
Условье лучших наших дней.
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей.
Верующий черпает силы для жизни из своей прямой приобщенности к Богу — через молитву, знамения, ощущение благодати, но более всего — через гармонию мира.
Атеист не знает, отрицает Бога, но черпает силу из того же источника — чувства приобщенности к мировой гармонии.
Так, видимо, и должно осуществляться на деле мирное сосуществование идей, или, вернее, различных душевных состояний, различных мироощущений.
Но вся эта идиллия летит к чертям, как только тот или иной лагерь присваивает себе эпитет «воинствующий». Воинствующий атеист, воинствующий христианин… Здесь они опять становятся сходны, но уже как сходны любые крайности. И неважно, вера, неверие — путь один. Суета проповедничества, скука, дидактики, страх принуждения, ужас погрома… Все сплетается в какое-то жуткое месиво, в безумный кошмар нетерпимости. В промежутках наступает похмелье, произносятся дежурные оправдания. У одних это называется — бес вселился, попутал дьявол, у других — неизбежные издержки и досадные перегибы.
4Маяковский был воинствующим атеистом, и воинственность его всегда налицо, но вот сам атеизм — вызывает сомнения. Его атеизм — не итог, не вывод, в нем не чувствуется никакого пути.
В нем нет обоснованности, убежденности, а отсюда—спокойствия и достоинства. Маяковский не столько отрицает существование Бога, сколько пытается его оскорбить, оплевать, унизить и тем уничтожить.
Он жестоко обижен: ему недодали женщин, денег и славы.
И вот он бегает, мечется под огромным небом, и кричит, и плюется, и трясет кулаками, и угрожает то ножом, то кастетом. Но никто не боится его угроз, никто их всерьез не принимает. И он, при всем своем значительном росте, выглядит мелко и суетливо. Сто семьдесят или сто девяносто сантиметров — с высоты небес ведь одно и то же.
Эй вы!
Небо?
Снимите шляпу!
Я иду!
Глухо.
Во всем этом сквозит неуверенность, пробивается страх. В его богохульстве ощутим порог, который он нерешается переступить, и вовремя сам себя притормаживает.
Пустите!
Меня не остановите.
Вру я,
вправе ли, но я не могу быть спокойней.
Здесь «пустите» звучит как «держите крепче». Его бунт против Неба — не бунт, а мелкий дебош и уж совсем не отрицание Бога.
Разумеется, я не хочу сказать, что Маяковский был верующим человеком. Но он и не был настоящим атеистом. Да, он был слишком рационален и выстроен, чтоб ощутить сверхъестественную тайну бытия. К тому же вера никак не сочеталась бы с избранной им системой масок, с маской сначала циничной, потом — респектабельной. Но при этом еще он был слишком поверхностен, чтоб подняться до подлинного атеизма.
И веры нет, и неверия нет, и тогда остается одно: суеверие. Известно, как болезненно он был суеверен.[20] Кроме множества традиционных примет, он придумывал еще и свои собственные, обожал всяческие совпадения и пугался всяческих совпадений.
Но главное суеверие Маяковского не было личным его изобретением, а являлось достоянием общества: вера в науку.
Есть любовь к науке — и вера в науку, это совершенно разные вещи. Есть любовь к поиску и эксперименту, к красоте построений, к таинству творчества. Есть, наконец, восхищение ясностью мысли, преклонение перед силой духа и разума. Но есть наивное, провинциальное, а точнее, дикарское суеверие: вера во всемогущество ученых, в бесконечные возможности научного метода.
«Может ли Бог создать камень, который он не сможет поднять?» — этот древний парадокс не ставит в тупик наукопоклонников. Наука прежде всего может, а там разберемся, что это еще за такое дальнейшее «не».