Дмитрий Бак - Биография непрожитого, или Время жестоких чудес
Однако экспедиция, в конце концов, терпит крах не из-за возникших объективных затруднений (на Квинте идет тотальная война двух сверхдержав) и даже не в результате нравственных сомнений землян в своем праве вмешиваться в дела и судьбы иной цивилизации (ср. классический роман «Трудно быть богом» братьев Стругацких). Контакту помешала случайность вовсе не метафизическая: пилот-разведчик Марк Темпе, первым приземлившийся на Квинте, был столь одержим желанием увидеть наконец таинственных квинтян, что пропустил условленное заранее время выхода на связь с экипажем «Эвридики». Посчитав его погибшим, земляне открывают по планете шквальный огонь. Так несостоявшееся Благовещение оборачивается в конце концов Содомом и Гоморрой.
За несколько лет до опубликования «Фиаско» Лем пишет автобиографическое эссе «Моя жизнь», в котором с исчерпывающей полнотой и ясностью формулирует взаимную зависимость личного жизненного опыта и художественных поисков в области фантастики. При этом роль промежуточного звена между биографическим и творческим началами Лем отводит как раз категориям случая и судьбы. «Есть ли какая-нибудь причинно-следственная связь между тем, что я рассказал, и моим писательским призванием?… Я думаю… что вовсе не случайно такую важную роль играет в моих книгах случай как созидатель судьбы»[8].
Нельзя сказать, что такая позиция в научной фантастике абсолютно нова. Вспомним, например, о двух в свое время нашумевших текстах: о рассказе Рея Брэдбери «…И грянул гром» и о романе Абэ Кобо «Четвертый ледниковый период». И в том и в другом речь шла о соотношении случайного и закономерного. Путешественник во времени, ненароком убивший бабочку, мирно порхавшую на просторе за сотни тысяч лет до его рождения, вернувшись в свое настоящее, увидел за окнами совсем другой мир. Все его трансформации (политические, экономические, религиозные) имели первопричиной всего лишь смерть ничтожного насекомого. У Абэ Кобо происходит нечто подобное, только проблематика закономерного и случайного отнесена не в прошлое, а в будущее. Чем более точно предсказывается грядущее, тем радикальнее меняется настоящее. Все просто: люди стараются приблизить то из предсказанного, что им дорого, и избежать столкновения с ожидаемым злом. В результате — первоначальный точнейший прогноз отрицает сам себя, отменяется благодаря сознательным попыткам людей жить в мире с известным завтрашним днем.
Да-а, скажет проницательный читатель, вот мы и угодили наконец на территорию научно-фантастического гетто, в мир хроноклазмов и бластеров. Ничуть не бывало!
В последние десятилетия ни один разговор о вероятностных моделях в истории не обходится без ссылки на высказывание Шлегеля, ошибочно приписанное Пастернаком современнику немецкого романтика:
Однажды Гегель ненароком
И, вероятно, наугад
Назвал историка пророком,
Предсказывающим назад.
В этом четверостишии кроме парадокса, привлекшего столь широкое внимание, содержится еще и суждение вполне очевидное, почти банальное. Предсказывать будущее и воссоздавать прошлое — не одно и то же (потому, кстати, и кажется необычным сближение функций историка и пророка). В самом деле, историк имеет дело с огромным массивом фактов, его предельная цель — дать известным событиям «правильное» истолкование. Перед пророком с самого начала разверзается бездна, некое безвоздушное пространство, лишенное событийной конкретики. Здесь интерпретация, смысл неизбежно предшествуют фактам[9].
Именно так выглядят и обычные для нашего столетия футурологические труды. Лем переносит биографический метод (тщательное разгадывание смысла уже состоявшегося, хорошо известного, конкретного события) в область исследования будущего, причем, как видно из приводившихся высказываний писателя, он делает это совершенно продуманно и последовательно. Открывая очередную книжку Лема, читатель должен помнить, что имеет дело не с «пророком, предсказывающим назад»[10], но, напротив, — с «историком, предсказывающим будущее».
Многие лейтмотивы, характерные для фантастических книг Лема, присутствуют в ранних его биографических вещах. Возьмем, например, проблему нравственных оснований науки. Лем рассуждает об опасности превращения в уничтожительное оружие практически любого научного открытия («Глас Господа», «Мир на Земле», «Фиаско» и т. д.). Однако и эта проблема была сформулирована все в том же «Высоком Замке», причем гораздо более обобщенно и глубоко, хоть и не без иронии. Вспоминая свои школьные годы, Лем говорит, что мог бы написать теоретическое эссе на тему «Гимназия как субкультура» или «Гимназия как стихия». Вот один из фрагментов этого ненаписанного опуса: «У старой доброй парты было два углубления для чернильниц; у нас была в ходу особая их разновидность — стеклянные баночки с отверстием-воронкой, довольно глубоко уходящей внутрь, из-за чего чернила должны были не выливаться, если чернильницу перевернуть. Уверяю вас, они выливались, а если не хотели делать этого сразу, мы им помогали… Мы своими действиями доказывали, что нет предмета, который бы нельзя было поставить на службу целям, противоречащим намерениям его создателя». Далее, разумеется, следует мини-трактат, достойный «Суммы технологии». Умение различить в бытовом эпохальное, увидеть в стирке отголоски мирового катаклизма — вот мост между биографическим методом an sich и его вариациями, адаптированными к жанру футурологического трактата или фантастического романа-предупреждения.
Еще пример трансформации биографического метода. Коль скоро создать единое и единственное жизнеописание собственного прошлого невозможно, то что же такое мое Я? Об этом постоянно размышляет Лем в биографических произведениях. Но ведь проблематичное самотождество человеческого Я — одна из магистральных тем Лема-фантаста. Она обсуждается и юмористически (вспомним, как в седьмом путешествии Ийон Тихий сосуществует сразу с несколькими собственными «копиями», извлеченными из понедельника, среды и прочих дней недели), и совершенно всерьез (какая из двух Хэри в «Солярис» более подлинна — та, что много лет назад покончила с собой, или присланная Кельвину Океаном?). Да и в трактатах Лем уделяет вопросу о возможности создать точный дубль человеческой личности немало внимания. Так, еще в «Диалогах» (первое издание появилось в 1957 году) Лем задавался вопросом: «Существую ли „я вчерашний“ сегодня либо нынешним днем никакого „вчерашнего я“ уже нет?»[11]
Итак, приемы биографически конкретного воссоздания реальности играют немалую роль и в зрелых книгах Лема, биографический подход присутствует и за пределами сугубо жизнеописательных ранних романов. Ну а как обстоит дело с героями лемовской фантастики, в какой мере они наделены ощущением собственной личностной конкретности и уникальности?
* * *
Я, право, не знаю, почему я выбрал путь научной фантастики; я могу лишь предположить, что она имеет или… должна иметь дело с человеческим родом как таковым… а не с отдельными индивидами, все равно — святыми или чудовищами.
С. Лем, «Моя жизнь».Тезис об отсутствии в science fiction специального интереса к человеческой индивидуальности — одно из общих мест современного «фантастоведения». Главная роль в фантастическом произведении безоговорочно отводится научной гипотезе, футурологическому прогнозу, модели общественной ситуации как таковой — всему, кроме судьбы конкретного героя в ее биографической полноте. Так ли обстоит дело у Лема? И можно ли сомневаться в правоте авторского profession de foi, вынесенного в эпиграф?
Нельзя не видеть в высказывании Лема явную полемическую заостренность. В его фантастике герой далеко не всегда демонстративно освобожден от памяти о прошлом, о детстве, о предках и т. д. Скажем больше: наличие либо отсутствие биографий главных героев — важнейший «различительный признак», позволяющий судить о творческой эволюции Лема. Во многих его повестях и романах общая теоретическая посылка не предшествует появлению на сцене того или иного уже «взрослого», личностно сформировавшегося героя. Наоборот, герой, зачастую еще не знающий себя самого, вынужден почти вслепую нащупывать контуры реальности, разгадывать ее загадки. Избегая прямолинейного персонализма, желая рассуждать только о человечестве в целом, в лучших своих вещах Лем вновь и вновь возвращается к судьбам конкретных людей, заброшенных в таинственный мир необходимости и случайности.
«Все романы типа „Солярис“, — говорит Лем, — написаны одним и тем же способом, который я сам не могу объяснить… Я и теперь еще могу показать те места в „Солярис“ или в „Возвращении со звезд“, где я во время писания оказался, по сути, в роли читателя. Когда Кельвин… встречает Снаута, а тот его явно боится, я и понятия не имел, почему никто не встретил посланца с Земли и чего так боится Снаут. Да, я решительно ничего не знал о каком-то там „живом океане“, покрывающем планету»[12]. Можно, видимо, говорить об отождествлении повествователя в «Солярис» не только с читателем, но и с персонажем, жизненный опыт которого в момент завязки интриги на станции «Солярис» явно недостаточен ни для прояснения тайны далекой планеты, ни для простого понимания заданных Океаном первоначальных условий игры.