Вячеслав Рыбаков - Кружась в поисках смысла
Поэтому так опасно сталкивать лбами мораль и закон. Неизбежное в этой ситуации разрушение морали дает себя знать еще долго после того, как право возвращается к разумному состоянию. Почетным-то, престижным-то уже стало не твердое соблюдение, а умелое нарушение закона, ловкое увиливание от него. За правовую атаку на мораль, произведенную в III веке до нашей эры, Китаю пришлось затем платить возведением любого аморального или хотя бы малоприглядного поступка в ранг уголовного преступления. Попытавшись было сурово наказывать за сокрытие, скажем, совершенного братом преступления, там начали, усмотрев в подобном подходе явную опасность для семейных связей, наоборот, наказывать столь же сурово за сообщение властям о таком преступлении. По суду наказывались, например, брань в адрес родителей или случайное разрушение чьих-либо могил…
Сетка моральных приоритетов регламентирует поведение людей куда более мелочно и дотошно, нежели самый изощренный уголовный кодекс. Но она не обладает присущей праву однозначностью. Более того, для человечества она отнюдь не едина: наряду с интегральными позициями в ней есть масса позиций, специфических для данной культуры. Скажем, оказавшись с семьей в тонущей лодке, добродетельный европеец первым делом, скорее всего, будет спасать своего ребенка, потому что дети — цветы жизни, потому что ребенок беспомощнее любого взрослого, потому что в него уже столько вложено, потому что ребенок — это шанс на бессмертие. Добродетельный китаец в той же ситуации начнет, скорее всего, с отца — потому что отец дал ему жизнь и воспитание, потому что детей можно других народить, а отца другого себе не сварганишь, потому что отец стар и слаб, но мудр, и без него в жизни, как в потемках… И та, и другая позиции оправданны, и даже не скажешь, какая из них лучше. Нет критерия, который позволил бы взглянуть на проблему объективно, сверху, извне культуры, взлелеявшей ту или иную модель. Вне культуры — это начать спасение с себя.
Но европеец, последовавший китайской модели, равно как и китаец, последовавший европейской, всю жизнь потом мучались бы ощущением непоправимой, роковой ошибки; и вдобавок соседи, отнюдь не по указке околоточного, не подавали бы им руки.
А стоит только одну из моделей узаконить, сделать обязательной для всех и вдобавок объявить отклонения от нее наказуемыми — она мигом превратится в прыгание на одной ноге.
Вот тут-то и спрятан баснословный секрет. Единственный. Недаром вплоть до XX века любой китайский реформатор, обращаясь к трону или к народу, формулировал свои предложения примерно следующим — для нас довольно-таки смехотворным на первый взгляд — образом: «Конфуций (или кто-либо из иных древнейших мудрецов) как-то раз сказал то-то и то-то. Большинство позднейших комментаторов сходится на том, что это надо понимать так-то и так-то. Поэтому…» И дальше что-нибудь о необходимости учиться строить пароходы.
Всякое крупномасштабное движение государства по отношению к своему народу, если государство не хочет повиснуть в собственной стране, как в вакууме, без воздуха и без опоры, не хочет вызвать катастрофу, которая его же и раздробит, должно совершаться в рамках культурной традиции. Закодировано ее, традиции, кодом. Даже если целью самого этого движения является некая корректировка, некое назревшее изменение традиции — все равно. И даже — тем более. Тут нет никакого противоречия. Удачная, перспективная политика — это всегда удачная попытка примирить непримиримое.
Верно и обратное. Единственным механизмом, который как-то смягчает социальные встряски, как-то ослабляет сопровождающее их повальное остервенение, является культурная традиция. Культура. Не в смысле начитанности, эрудиции или знания наизусть таблицы логарифмов, а в смысле почти инстинктивной ориентированности на моральные стереотипы поведения. Он не совершенен, этот механизм, — увы, совершенства нет в сем мире. Он хрупок, его не так уж сложно разладить. У него есть свои недостатки, прежде всего — неизбывный, имманентный консерватизм. Но иного механизма нет вообще. Все иные — это сила на силу, власть на власть, принуждение против принуждения.
Срабатывает этот амортизатор на двух уровнях: идейном и бытовом. На первом — через извечное интеллигентное брюзжание и ерничанье, через соблазн на любом солнце отыскать пятна, любой бездумный восторг высмеять и вымазать так, чтобы стала очевидной его абсурдность. На втором — через столь же извечное стремление жить так, как привык, по старинке, придерживаясь ороговевших ценностей, меняя поменьше, сохраняя побольше. Объективно же функционирование первого уровня старается не допустить, чтобы какая бы то ни было идея сделалась фетишем, вызывающим обвальный, массовый восторг, чтобы ни одно лекарство не могло быть объявлено панацеей от всех бед. А функционирование второго уровня старается не допустить вдавливания подобных фетишей и связанной с ними деятельности в повседневную жизнь людей. На первом уровне придумывают новые идеи, там же их и развенчивают, придумывая контридеи. На втором чихать хотели на все это, там просто растят свою герань и своих детей, а из идей усваивают в самом упрощенном виде лишь те, что могут вроде бы помочь растить герань и детей. Поэт опасался, что социализм канарейками будет побит. Но побили его не канарейки, а как раз стремление оных передавить, не оставив людям ничего, кроме проваливающихся в какую-то бездонную прорву сверхплановых процентов и бронетанковой борьбы за мир во всем мире.
При всем антагонизме первого и второго уровней культуры в интересующем нас вопросе они выступают как две рессоры одного и того же транспортного средства. На первом — замедляют, разрыхляют, рассеивают любую внезапно рухнувшую лавину, на втором — так организуют, так структурируют ее, чтобы средний человек, ведя себя по возможности привычно, мог с наименьшими потерями просочиться между ее струйками. Тяжелее, конечно, когда фетишем оборачивается стремление вернуться к какому-нибудь золотому веку — например, к временам то ли до Переяславской рады, то ли до смерти Брежнева… Сопротивление на бытовом уровне резко ослабевает, традиция начинает играть роль катализатора истерии и безумия; нагрузка на первый уровень возрастает десятикратно, и тут уж высоколобых жучат не за «злобное шипение на идеалы, во имя которых весь народ, как один человек, штурмует…», а попросту за «оголтелое, бессовестное оплевывание народных святынь». Но суть не меняется.
Можно сказать еще сильнее. Можно сказать, что вообще основной функцией культуры являются (если допустимо говорить о функциях применительно к явлениям, хоть и порождаемых человеком, но не зависящих от его индивидуальной воли в той же степени, что и явления природные. А почему нет? Основной функцией дождя является естественное орошение полей. Помимо этого, дождь иногда порождает радугу, которой можно любоваться. Если бы дождь не орошал поля, все перемерли бы с голоду, поэтому, даже если бы он продолжал порождать радугу, любоваться ею было бы некому) смягчение, замедление, парирование лавинообразно нарастающих социальных процессов, которые, не будь этого смягчения, то и дело взрывали бы общество.
Подобные лавины проявляются через иррациональные вспышки тех или иных массовых чувств у более или менее значительных групп населения. Это значит, во-первых, что культура всегда находится в состоянии прямого антагонизма с любым стадным чувством, и, во-вторых, она всегда находится, в лучшем случае, в состоянии вооруженного нейтралитета с властью. Потому что власть, всегда заинтересованная в массовом героизме солдат, массовом энтузиазме рабочих и тому подобных массовых чувствах, всегда, в большей или меньшей степени, апеллирует именно к ним, паразитирует именно на них, культивирует именно их. И все вроде в порядке: никто не ругает, все подлаживаются и поют оды, а кто не поет отхрямкать ему грешную ногу. Но стоит только из-за какого-то неожиданного толчка знаку стадного чувства поменяться с плюса на минус — власть оказывается беззащитной перед обвалом бессмысленных, истеричных претензий. Умная власть понимает, что должна балансировать между культурой и стадными чувствами, примирять непримиримое, — только пока это удается, опоры надежны. Она, более того, должна сама же и финансировать вроде бы враждебную ей опору или так организовывать правовое пространство, чтобы кому-то с чисто меркантильной точки зрения выгодно было финансировать ее — в особенности первый ее уровень, который по самой природе своей деятельности не способен прокормить себя сам, производя не пипифакс, а всевозможные идеи на любой случай жизни. Так, чтобы все эти злопыхатели могли делать свое великое дело — злопыхать. Не пресмыкаясь перед властью из-за куска хлеба и производя поэтому лишь те идеи, которые нравятся власти в данный момент, но отнюдь не те, которые, вполне возможно, в скором будущем эту власть спасут.