Вячеслав Рыбаков - Кружась в поисках смысла
И вот — XX век. Культурная революция, которая, бесспорно, оставила на теле и на душе китайского общества не меньший ожог, чем наш тридцать седьмой год на нас, но ужасы которой у нас иногда нарочито, чтоб не быть в кровавой бане одинокими, а иногда и невольно, просто мысля по аналогии, принято было преувеличивать. Сколько известных имен — и политиков, и ученых, и деятелей культуры — беззвучно исчезало тогда из газет и радиопередач! Казалось — навсегда. Мы здесь были уверены, что к началу восьмидесятых и косточек-то этих исчезнувших уже не сыскать — и вдруг они начали один за другим выныривать из небытия. Кто министром, кто директором завода, кто главным редактором… Не все. Но многие, многие.
А где наши осужденные на десять лет без права переписки? Ау! Десять лет прошли, что же вы нам не пишете?
В первой половине XX века коммунизм со всеми его ловушками оказался единственным прибежищем для стран, еще затрудняющихся или вовсе не способных нырнуть в разинувшуюся жадным товарным водоворотом европейскую модель развития (со всеми ее ловушками). Традиция, как и нас, на блюдечке с голубой каемочкой поднесла Китай под удар парового молота коммунизма. Как и у нас, отсутствие демократического навыка, приоритет государственной собственности и государственного производства, освященная веками имперско-бюрократическая структура и архаический коллективизм буквально криком кричали: приди, возьми! я твоя! уже разделась и лежу! Но культурная составляющая той же традиции и смягчила удар. Она впрыснула номенклатуре изрядную толику иммунитета к коррупции. Она сбила истеричность террора. И она сделала возможной малобардачную перестройку. Что-то дальше будет… Интересно!
Уже слышу, как мне возмущенно возражают: не надо песен! А трагедия на площади Таньаньмэнь? А проблема Тибета?
Но, прошу заметить, я и не собирался строить из себя Платона, описывающего очередную замечательную Атлантиду. Государства — сволочи, кто ж этого не знает; да только без них нельзя. «Мой муж — подлец, верните мне мужа». Грустная аксиома, даже безысходная какая-то; но ведь не придумало человечество иных типов организации, и потому приходится человеку, если только не алчет душа его полного и вооруженного до зубов одиночества, всю жизнь нащупывать личные компромиссы с социальными структурами, в которые он включен. Примирять непримиримое. Ленину, похоже, померещилось, будто он придумал нечто принципиально новое; набуровил он по-быстрому книжку, которую долго было велено считать гениальной и путеводной — «Государство и революция» называется. Основной тезис: что будет дальше, мы не знаем и знать не можем, но старую государственную машину нужно полностью сломать. Результаты этой гениальной придумки нам известны лучше, чем кому бы то ни было. Да, когда народ нападает на собственное государство или даже когда государству кажется, что народ на него напал, оно превращается в монстра. А как иначе сохранить структуру? Как стабилизировать ситуацию? Но если государство не заставляло до той поры своих подданных прыгать на одной ноге, нападающих всегда будет горстка, и превращение в монстра будет кратковременным. И потом всегда найдется время более или менее спокойно разобраться, кто и в чем был прав и не прав. Да простят мне души убиенных, но кто теперь возьмется судить, что горше и лютей: единовременная танковая трагедия на одной, отдельно взятой площади или многолетнее беспросветное кровопускание в так называемых «горячих точках», среди которых вот уже дважды за три года оказывалась Москва. Да и пес с ней, с Москвой, не на ней свет клином сошелся; большинство этих точек размером-то либо с Бельгию, либо со Швейцарию, либо еще покруче… Ах, Таньаньмэнь! Бронтозавры отжившего строя потопили в крови мирную демонстрацию! А Николай Второй в феврале не потопил; как всем сразу хорошо-то стало! Как все его сразу зауважали за гуманизм!
А наши гэкачеписты — преступники совсем не потому, что пытались силой спасти архаичную структуру от возмущенного народа. И не потому, что делали это недостаточно энергично и, словно картонные, уступили возмущенному народу. Они пытались перехватить контроль над архаичной структурой у своих же коллег и тем продемонстрировали полную непредсказуемость, безалаберность и шизоидность этого контроля. И тем спровоцировали критическую, окончательную волну возмущения народа всей структурой как таковой. Потому-то и не могло у них быть энергичности. Потому-то и не пошел за ними никто. Они пытались захватить власть, которая и так едва дышала, из последних сил выполняя как грешные, так и святые свои функции, — и тем добили ее. И началось.
«А я взял да отделился — сам начальник, сам дурак…»
«Суд жгут. Зер гут».
Что же касается Тибета, вопрос тут действительно сложный. Тибет на протяжении нескольких веков сам был одной из сверхдержав региона. Он не раз оспаривал у Китая контроль над Центральной Азией, над некоторыми южными китайскими провинциями, и даже в периоды наивысших всплесков могущества Поднебесной империи оставался, пожалуй, единственным некочевым, сходным с Китаем по структуре обществом (кочевники-то били Китай неоднократно), создавшим равное ему по силе государство. Лишь тысячелетием позже эта мощь истаяла. И, к тому же, Тибет вошел в состав Китайской империи совсем недавно, каких-то два века назад. Куда позже, чем, скажем, Украина или даже Прибалтика в состав империи Российской. Сочетание этих двух факторов — во-первых, очень мощной, а, во-вторых, очень недавней традиции собственной государственности, усугубленных этническим, экономическим и культурным своеобразием Тибета вполне способно породить, что называется, взрывоопасную ситуацию. Предсказать развитие событий даже в ближайшем будущем не способны и специалисты.
Но, тем не менее, я буквально вижу, как имперские эммисары показывают тибетским свободолюбцам на наши Карабахи и прочие прибабахи и ехидно спрашивают: «Ну, как, нужно это вам?» А свободолюбцы лишь молчат да поеживаются…
А вот параметр, который нас, скорее, роднит. Отношение к государству. Место государства в системе ценностей.
Земная кора, которой, как и истории, человек не указ, сложилась так, что ее выпуклости и вогнутости отчленили горами, пустынями и океанами изрядный кусок Азии от остального мира. На просторах этого куска во времена оны возникло несколько очагов цивилизации, но один из них оказался на порядок мощнее остальных. Развиваясь и распространяясь вширь, он постепенно подмял, поглотил почти все другие, и докатил свои границы либо до естественных, обусловленных выпуклостями и вогнутостями пределов, либо до границ не менее жизнеспособных, пусть и не столь крупных, очагов. Попытки высунуться дальше раз за разом кончались плачевно — внешний мир больно бил по вытянутым сверх меры щупальцам, заставляя их втягиваться обратно. Но и попытки внешнего мира вторгнуться в завоеванное этим очагом пространство и захватить контроль над ним или над какой-то его частью, кончались плачевно — очаг переваривал завоевателей, приспосабливая их к своему своеобразию и низводя до уровня одного из уже поглощенных им малых очагов. Так сложился территориально весьма стабильный, многонациональный, но и централизованный ареал, экономически и цивилизационно и многогнездовой и единый одновременно. Империя. Грандиозный завод, производящий историю; есть там и мусульманский цех, и ламаистский цех, и множество развитых подсобных производств — но главный сборочный конвейер пролегает все-таки по долине Хуанхэ. Поэтому в средневековых биографических справочниках никогда не встретишь сведений о национальной или племенной принадлежности — ну разве что человек прославился именно тем, что был племенным вождем. А так первой фразой всегда идет «Уроженец уезда такого-то». И дальше — краткий послужной список. Идея народности никак не могла сравниться по рангу с идеей государственности.
Собственно — и впрямь язык интересная штука даже термин, обозначающий государство, возник в Китае довольно поздно. Веками там именовали свой завод то словом «Тянься» (Все, что под Небом), то названием правящей в данное время династии (отнюдь не совпадавшим с фамилией правящего рода) или словом «чао» (императорский двор) — и то, и другое явно указывало не на обрамленное границами пространство, а на священный административный центр… Теперешнее же слово «гоцзя» срослось из двух иероглифов: «цзя», обозначающее семью, и «го», обозначающего либо древние княжества, из которых позднее составилась империя, либо небольшие сопредельные, по временам вассальные, по временам вообще входившие в империю национальные государства, либо просто уделы высшей знати. Го-цзя. Государство-семья? Или даже семья государств? Правда, похоже на «семью народов», о которой нам все уши прожужжали еще в школе?
Но это не хохмочки. Все вышесказанное — и многое другое, касающееся формирования уже не территории, а идеологии, — мы действительно имеем право сказать и о России. Нельсон мог сигналить флажками: «Храбрые британцы, за мной!» Наполеон мог вещать: «Французы, я поведу вас в земли, где…» Призыв же «Хоробрые русичи» был растоптан в пыль еще копытами монгольских коней. А во времена империи — она возникла задолго до официального провозглашения при Петре — мобилизующими, объединяющими кличами постепенно стали «За матушку-Россию», «За Веру, Царя и Отечество». Принадлежность к народности или нации стала второстепенной относительно принадлежности к государству. Потому и оказался столь удобен после семнадцатого года термин «советский»; потому после девяносто первого мы и не можем никак подобрать ему адеквата и мыкаемся с эвфемизмом «россияне». «Россияне, проживающие в Эстонии» — разве они все русские? «Русскоязычное меньшинство Чечни» — разве по языку хрустнула структура? Можно подумать, Гамсахурдиа писал доносы исключительно по-грузински! Земля раскололась между несоветскими и советскими, то есть теми, для кого естественным оказалось отождествление себя либо с данным королевством, либо с империей в целом.