Виссарион Белинский - Записки Александрова (Дуровой)…
Валериан пал к ногам бискупа{7}, рассказал ему все – и разрешенный им от своих обетов, изнемогая от полноты блаженства, бросился он к павильону… но уже не нашел там Лютгарды…
Уехавши, он оставил полным господином своего дома графа, которого и прежде уже заметила Лютгарда, в его ночных прогулках с Валерианом по саду, мимо павильона… Лютгарда любила Валериана, как любит свою мать избалованный ребенок, и ей не приходило и в голову, что он мужчина… При виде графа сердце ее признало и мужчину и родное себе сердце, по котором оно долго тосковало; а граф, из ветрености желавший увидеть таинственную обитательницу павильона, при виде ее забыл свою дерзость, легкомыслие и ветреность…
А Валериан?
Он остался жив, не сошел с ума: только это можно было видеть, и только это можно было сказать о нем. Но сам Шлёмка, встречаясь с ним, со стыдом и раскаяньем потуплял глаза. Ничто не изменилось в поступках Валериана: он был горд, холоден, неприступен, как всегда; важен в служении, точен в исполнении своих обязанностей, холодно почтителен к отцу. Одно только удивляло несколько знавших его прежде: он перестал сочинять проповеди; когда отец спрашивал его, для чего он оставляет в небрежении редкий талант свой в этом роде, – он тотчас уходил, не говоря ни слова. В наружности его также не видно было большой перемены: выражение лица все то же строгое, важное, благочестивое; одна только бледность, нисколько не разнящаяся от бледности мертвого, и выражение адских мук, как молния пролетающее иногда по его физиономии, обличали, что в сердце Валериана скрывается что-то никому неведомое, но ужасное. При постоянном наблюдении его физиономии, можно было угадывать, что мысли его на чем-то сосредоточились, около чего-то вращаются непрестанно, есть что-то в виду у него, чем-то занят он день и ночь; но что это такое, чем именно занят ум его, в какую бездну погрузились все его мысли, чувства и способности, – не мог домыслиться никакой разум человеческий.
* * *В селение Роз*** вступал гусарский полк. У ворот Валериановой квартиры остановилась карета, из которой граф вынул осторожно Лютгарду, положение которой требовало скорой помощи и удобного убежища. «Мой Эдуард, – говорила графиня, – счастие мое было слишком велико; оно не для здешнего мира! Я была неизъяснимо счастлива тобою, милый супруг мой. Пусть же эта мысль утешит тебя в моей потере. Прости, Эдуард!»
Через несколько часов бездушный труп Лютгарды был положен в павильон, по той причине, что в нем было прохладнее; а несчастный граф только мысли – умереть в честном бою за отечество, был обязан тому, что не умер иди не сошел с ума. Поручивши старому ксендзу погребсти жену, он ускакал за своим полком…
* * *«В твоем павильоне есть гость, сын мой. Не подосадуй, что я распорядился без тебя; ты и сам не отказал бы такому жильцу в часовом приюте. Завтра мы все отнесем ее в последнее и вечное жилище». – «Ее? Кто ж это, батюшка? В вечное жилище: итак, это мертвое тело?» – «Да; третьего дня проходил здесь гусарский полк, и одна полковая дама, жена графа Р***, твоего старого знакомца, замучилась родами, умерла, и плод супружества ее не увидел света: она умерла не разродившись. Граф просил нас похоронить ее и дал на это огромную сумму».
«Умерла?.. В павильоне?.. Тело!» – Страшные судороги исказили все черты лица Валериана. Отец в испуге отскочил от него. «Что с тобою, сын мой? Да помилует тебя господь. Что с тобою?» Валериан не слушал; он выхватил из рук отца ключ, пошел скорыми шагами к роще и говорил таким голосом, которого содрогался сам: «Умерла! Тело в павильоне. Тело!»
Надобно было проходить тополевую рощу во всю длину ее прежде, чем прийти к павильону. Мрачнее ночи было лицо Валериана. Он шел скоро, дыша тяжело, и судороги поминутно изменяли черты его: «Только б мне дойти! только для этого нужны мне силы. О, если б я мог дойти. Кровь задушит меня; в глазах уже темно… Ах, если бы я мог дойти!..» Злой судьбе его угодно было, чтоб он дошел. Ей угодно было более…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Валериан в кабинете; Лютгарда на постеле сидит и держит у груди двух младенцев. «Графиня! тело… В павильоне тело!» Исступленный Валериан, в припадке сильнейшего безумия, хватает с окна нож – увы, острый, как бритва… «Валерий, мой добрый Валерий! – кричит Лютгарда, простирая одну руку навстречу убийственному острию, а другого прижимая к груди обоих детей. – Прости меня! помилуй детей моих, Валерий! О, боже! Валерий!»
…Окровавленные тела Лютгарды и детей ее положили в один гроб, великолепный, который не миновал своего назначения: «Для тела графини Лютгарды Р***». И хотя она была тогда жива, когда его делали, однако ж он принял ее в себя мертвую.
Ужасно было посиневшее лицо Валериана, кровь задушила его. Страшно было слышать, как отчаянный Венедикт клял мертвого; присутствовавшие с ужасом убежали из дома.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Блистательный гроб Лютгарды, многочисленность духовенства, торжественность обряда привлекли несметную толпу народа; процессия медленно подвигалась к кладбищу, достигла его; все окружили гроб графини, все говорили плача: «Царство небесное несчастной!..» Ее опустили в землю, работники стали засыпать могилу, зрители в молчании молились. Вдруг все затрепетали и поспешно оборотились к тому месту, где гроб Валериана стоял уединен близ могилы, в которую должно было опустить его; все окаменели от ужаса. Венедикт стоял у гроба: крышка сброшена, покрывало снято, страшное черно-багровое лицо Валериана было открыто; все отвернулись с трепетом. «Сын мой! – гремел сильный голос старца, – сын мой! мое проклятие, проклятие отца да сопутствует тебе в могилу! да пойдет оно с тобою в вечность! да предстанешь с ним пред лицо всемогущего; да заградит оно тебе дорогу к милосердию его!.. проклятие сыну моему, вечное проклятие!..» Пробощ упал замертво, невозможно описать, в какой ужас были приведены все присутствующие: женщины в трепете убежали из ограды, многие упали в обморок; мужчины, в молчании и с содроганием отворачиваясь от почерневшего лица убийцы, спешили оставить кладбище.
С того дня не было другого названия Валериану, как страшный ксендз. От народа оно перешло к высшему кругу, и теперь те, которые десять лет тому назад называли ксендза Валериана прекрасным Валерианом, проходя мимо его могилы, говорят: «Вот могила страшного ксендза», и – спешат пройти скорее мимо ее.
Глубокое и резкое впечатление производит этот рассказ, за исключением излишнего обилия подробностей и некоторой растянутости, так энергически и с таким искусством изложенный!.. Этот безрассудный отец, самовольно определивший своему сыну противное его духу поприще и за то проклинающий его труп за страшное злодейство; этот молодой ксендз, с его глубокою душою и волканическими страстями, усиленными воспитанием и уединенною жизнию, страстями, которые, без этого, может быть, прониклись бы светом мысли и возгорелись бы кротким огнем чувства, а могучая воля устремилась бы на благое и в благой деятельности дала бы плод сторицею: какие два страшные урока!.. Не доказывает ли первый, что нравственная свобода человека священна: отец Валериана еще в детстве обрек его служению алтаря, но бог не принял обетов, произнесенных бессознательным и недостовольным повиновением чуждой воле, а не собственным стремлением выполнить потребности своего духа и в этом выполнении обрести свое блаженство!.. Не доказывает ли второй, что только чувство истинно и достойно человека; но что всякая страсть есть ложь, заблуждение, грех?.. Чувство не допускает убийств, крови, насилия, злодейства; но все это есть необходимый результат страсти. Что такое была любовь Валериана? – страсть могучей души и, как всякая страсть, – ошибка, обман, заблуждение. Любовь есть гармония двух душ, и любящий, теряясь в любимом предмете, находит себя в нем и если, обманутый внешностию, почитает себя не любимым, то отходит прочь с тихою грустию, с каким-то болезненным блаженством в душе, но не с отчаянием, не с мыслию о мщении и крови, обо всем этом, что унижает божественную природу человека. В страсти выражается воля человека, стремящаяся, вопреки определениям вечного разума и божественной необходимости, осуществить претензии своего самолюбия, мечты своей фантазии или порывы кипящей своей крови…
А эта милая, прекрасная Лютгарда! – Страшен конец ее, но мысль о нем не леденит души: не вотще жила Лютгарда – она могла бы дать о себе эту поэтическую весть с того света:
…Я все земное совершила,
Я на земле любила и жила!{8}
Да, повторим еще раз: повесть «Павильон» представляет собою прекрасное содержание, увлекательно и сильно, хотя местами и растянуто, изложенное; обличает руку твердую, мужскую.
Кстати: говоря о прекрасной повести г. Александрова, мы не можем не упомянуть об отзыве о ней одного журнала. Еще во 2 книжке своей «Сын отечества» изъявил добродушное удивление к странному положению современной русской литературы, вследствие которого «О. И. Сенковский шутит; Пушкина и Марлинского (?) дочитываем мы последние статьи; Д. В. Давыдов вспоминает былое; Девица-кавалерист, Рафаил Михайлович Зотов и князь А. Шаховской рассказывают нам повести; П. П. Свиньин является с драмою, а Н. В. Кукольник пишет драматические фантазии». «Все точно так, как есть в самой действительности», – с тем же добродушием заключает маститый «Сын отечества»{9}.