Влас Дорошевич - «На дне» Максима Горького
Обзор книги Влас Дорошевич - «На дне» Максима Горького
Влас Михайлович Дорошевич
«На дне» Максима Горького
Гимн человеку[1]
«Человек вот правда! Что такое человек? Это не ты, не я, не они… нет! Это ты, я, они, Наполеон, Магомет. Понимаешь? Это огромно. В этом все начала и концы. Все в человеке, все для человека, все же остальное дело его рук и его мозга. Человек! Это великолепно. Это звучит гордо. Человек! Надо уважать человека. Не жалеть, не унижать его жалостью. Уважать надо! Выпьем за человека, барон!»
Сатин. «На дне». 4-й акт.* * *
На дне гниют утонувшие люди.
В ночлежке живут какой-то барон, прошедший арестантские роты, «девица», гуляющая по тротуару, спившийся актер, телеграфист, сидевший в тюрьме за убийство, вор, «наследственный вор», еще отец его был вором и умер в тюрьме.
От них смердит.
Бывший барон за рюмку водки становится на четвереньки и лает по-собачьи. Бьющий телеграфист занимается шулерничеством. Девица «гуляет». Вор ворует.
И они принюхались к смраду друг от друга. Барон пропивает деньги «девицы», актер пропивает деньги шулера. Вор у них первый человек.
– Нет на свете людей лучше воров!
– Им легко деньги достаются.
– Многим деньги легко достаются, да немногие легко с ними расстаются.
Им не смердит друг от друга. Чему возмущаться? Совести?
– Всякий человек хочет, чтоб сосед его совесть имел.
– Все слиняло, один голый человек остался. Люди, как видите, «конченые».
Бывшие люди. Все сгорело. Груды пепла.
Но дотроньтесь. Пепел теплый. Где-то под пеплом теплится огонек. Теплится.
– У всех людей души серенькие, – все подрумяниться хотят.
Вот это «подрумянить душу» и есть человеческое, вечно человеческое, «das ewig menschliches».[2]
Барон подрумянивает себе душу тем, что вспоминает, как он «благородно» пил по утрам кофе со сливками, как у него были предки и лакеи.
Актер подрумянивает душу тем, что с гордостью произносит «громкое» название своей болезни:
– Мой организм отравлен алкоголем! Не просто пьяница, а нечто звучное:
– Организм отравлен алкоголем! Звучит «благородно».
«Девица» читает благородные романы. Где все самая возвышенная любовь и самопожертвование. И воображает себя на месте героинь. И верит этому.
Телеграфист произносит «необыкновенные слова»:
– Органон… Транс-цен-ден-тальный.
– Надоели мне, брат, все человеческие слова. Все наши слова надоели. Каждое из них слышал я, наверное, тысячу раз!
Глупы эти люди, не правда ли? И румяна у них грошевые?
И вдруг эти «серенькие души» вспыхивают ярким румянцем. Не румянцем грошевых румян. А настоящим, человеческим румянцем.
Что случилось?
В ночлежку пришел старик бродяга Лука.
И раздул пламя, которое таилось под грудою пепла.
И из этой груды грязи, навоза, смрада, отрепьев, гнусности, преступления вызвал человека.
Человека во всей его красоте.
Человека во всей его прелести мысли и чувства.
Как случилось такое чудо?
Лука не проповедник.
Лука суетливый старикашка, он говорит забавно и наивно.
Но каждое его слово сейчас же переходит в дело.
Он проповедует делами, и в этом, как в толстовском Акиме[3], его сила.
Лука с полицейской точки зрения – темная личность. С нашей – обыкновенный:
– Потерял всякую нравственную брезгливость.
Он входит со словами:
– Мне все равно. Я и жуликов уважаю. По-моему, ни одна блоха не плоха. Все черненькие, все прыгают.
Лука полон веры в человека.
– А как ты думаешь, добьются люди правды?
– Да уж раз взялись, – как же не добиться. Люди добьются.
Мира будущего человеку бояться нечего:
– Ты, Анна, не бойся. Ты неба не бойся. Преставишься ты, и скажет Господь: «Приведите ко мне Анну. Я эту Анну знаю. Эта Анна много страдала, много мучилась в жизни. Отведите Анну теперь на покой. Пусть Анна отдохнет».
У Луки религия человека. Всегда во всем у него прежде всего «человек». На него, когда он был сторожем, напали с топором беглые каторжники. Он «осерчал за топор». Из ружья нацелился.
– Бросай топор. Наломай веток. Пори друг друга по очереди. Зачем на человека с топором кидаетесь!
Они падают на колени перед направленным на них дулом.
– Покорми нас. Мы с голода.
Лука кормит их, берет к себе. Беглые живут у него до весны, работают, весной прощаются и уходят бродяжить:
– Славные люди.
Эта любовь к человеку ведет его, и ведет правильно, даже там, где он, как в тумане, ничего не понимает.
Спившийся актер старается припомнить стихотворение:
– Самое любимое стихотворение! Я всегда его со сцены читал! Забыл! Забыл!
И это, казалось бы, непонятное для Луки горе сразу находит в его сердце самый настоящий, человеческий отклик.
– Как не понять? Легко ли! Даже самое любимое для человека забыть!
«Девица» рыдает:
– Верно это, все верно написано! Со мной это было! Со мной! Студент он был. Гастошей звали!
Барон хохочет:
– А в прошлый раз звала Раулем!
– В лаковых сапожках он был! С бородкой! Лука слушает с сочувствием.
– Гастошей, говоришь? В лаковых сапожках? Скажи, пожалуйста! «Религия человека», который он весь пропитан, инстинктивно подсказывает ему:
– Здесь, в этих мечтах, самое дорогое для человека.
«Религия человека» подсказывает Луке, что какому человеку сейчас нужно.
Болен человек, – его надо отвести на воздух. Умирает человек, – его надо успокоить, чтоб не боялся. Убить человек хочет, – ему нужно как-нибудь невзначай помешать.
Актер в отчаянье:
– Отравлен алкоголем.
Лука рассказывает ему о больнице, где от этого лечат. Есть такая больница:
– Только приходи! Узнаем, где, – и иди.
Он ничего не проповедует. Он суетится и делает.
Он говорит делая.
Он и говорит и делает весело, с шутками, поет песни.
Ему, полному «религии человека», светло и радостно. Он в храме своего божества. Кругом столько людей. И каждому можно помочь.
Для него нет ни дурных, ни плохих, ни ужасных, ни страшных. Для него есть люди. Просто люди. Только люди.
И оттого он со всеми одинаков. И оттого он весел, говоря с человеком.
– Что-то я тебя не знаю! – говорит ему мрачно городовой.
– А других-то людей разве всех знаешь? – весело шутит с ним Лука.
– В моем околотке всех.
– Ну, так это, значит, оттого, что не вся земля в твоем околотке. Лука начинает песню.
– Не вой! – останавливает его один из ночлежников.
– А разве не любишь, когда поют?
– Люблю, когда хорошо.
– А я, значит, плохо? Скажи, пожалуйста! А я думал, хорошо. Всегда вот так-то. Человек думает, что хорошо делает. А другим-то видать, что плохо.
И перестает петь.
Потому что он не может стеснять человека. Не может нарушать прав человека. Не может доставлять неприятности человеку.
Как на светлом пиру, он и в ночлежке. Потому что кругом есть люди.
К вору относились все как к вору.
Барону кололи глаза:
– Барином был!
«Девице» говорили только:
– Ты кто? Ты вот кто!
Актеру:
– Ты пропойца!
Телеграфисту:
– Шулер, – и больше ничего.
И вот пришел человек, который отнесся к ним, как к людям. Только как к людям. Увидел в них людей. Только людей. К каждому подошел:
– Человек.
Что этому человеку сейчас нужно? И что для этого человека сейчас сделать?
– Человек!
И от этого обращения «человек», дремавший человек проснулся и поднялся во всей гордости своей, во всей своей прелести мысли и чувства.
Как видите, и чуда здесь никакого не было.
Лука не создавал здесь человека.
Человек здесь был. Человек спал. Человек проснулся.
И только.
И только душа его, вместо грошевых румян, залилась, зарделась настоящим, человеческим румянцем.
И страшно, и радостно, и гордо было пробуждение человека.
Актер не захотел больше жить среди грязи, смрада, падения и удавился.
Вор готов было бросить свое воровское дело:
– Мне с детства твердили: вор, воров сын. Я и говорил: я и покажу, какой я вор. И показывал.
Теперь человек в нем потребовал человеческого к себе отношения.
– Относись, – говорит он любимой девушке, – ко мне по-человечески, и я человеком буду.
И когда Сатин, бывший арестант, шулер, в ночлежном дому, поднялся со своим тостом:
– Выпьем за человека, барон!
Вы, зритель, почувствовали, что он, бывший арестант, шулер, ночлежник, выше вас в эту минуту и умственно и нравственно.
Потому что в вас человек спит, а тут человек встал, поднялся во весь свой рост, во всей красоте мысли и чувства.
Кто пробудил эти мысли? Кто заставил эти умы и чувства работать?
Лука.
Солнце заглянуло в ночлежку.
И пол залился солнцем, и веселые зайчики заиграли по стенам. И все стало радостно. И много-много всего осветило солнце. И светлы стали закоулки душ.