Виссарион Белинский - Ледяной дом. Сочинение И. И. Лажечникова… Басурман. Сочинение И. Лажечникова
Второе – самое лучшее – лицо в романе есть Мариорица. Дитя пламенного юга, дочь цыганки, питомица гарема, дивный цветок востока, расцветший для неги, упоения чувств и перенесенный на хладный север, – эта Мариорица, по идее, чудное создание. Несколько типических черт, еще два-три взмаха художнического резца – и это был бы один из драгоценнейших перлов в сокровищнице нашей литературы. Но не дивная красота, не роскошь и нега движений, не молния черных глаз, зовущих к наслаждению и восторгам, составляют ароматическое благоухание этого пышного цвета восточных стран; но… да нет! – мы лучше словами самого автора опишем вам пленительную Мариорицу.
От християнской веры, в которой она родилась, остались у ней тайные понятия и золотой крест на груди. Каким образом этот крест попал к ней, она не помнила; только не забыла, что женщина, которая вынесла ее из пожара, когда горел отцовский дом, строго наказывала ей никогда не покидать святого знамения Христа и, как она говорила, благословения отцовского. Эта самая женщина продала ее хотинскому паше. Француженка (учительница Мариорицы в гареме паши), узнав, что Мариорица родилась християнкою, старалась беседами на языке, непонятном для черных стражей, ознакомить ученицу свою с главными догматами своей веры. От этого учения и гаремного воспитания ее сочетались в душе Мариорицы, пламенной, мечтательной, и фатализм магометанский и мистицизм православия, так что в небе, созданном ею, обитали и чистейшие духи и обольстительные девы пророка, а на земле все действия человека подчинялись предопределению[7].
Читателям знакома эта обворожительная Мариорица, знакома им и ее чудная судьба. Дочь цыганки и молдаванского князя, она воспитывалась сперва в цыганском таборе, потом подкинута была своею матерью к своему отцу, а наконец была продана ею хотинскому паше, который берег ее в подарок султану, ничего не щадил для ее воспитания, любовался ею, сдерживая желания дряхлой старческой души, сносил ее прихоти, свойственные женщине и избалованному ребенку вместе. По взятии Хотина Минихом она попалась пленницею знаменитому вождю, а им была подарена государыне Анне Ивановне, которая любовалась ею, как игрушкою, и любила ее, как дочь. Фатализм был источником любви Мариорицы к Волынскому – прекрасная, поэтическая мысль, которая могла родиться только в прекрасной, поэтической душе… Года за два до ее плена, когда русские вели с турками переговоры в Немирове, старый паша говорил в шутку Мариорице, что он уступит ее русскому послу Волынскому, о котором слава прошла тогда до Хотина. Надобно было, чтобы этот самый Волынский, ловкий, статный, красивый, с черными кудрями, рассыпающимися по плечам, с пронзающими взорами, первый из мужчин встретил ее по приезде ее в Петербург.
При имени Волынского княжна затрепетала. Фатализм, которым она с малолетства была напитана, сказал ей, что это самый тот, неизбежимый ею, суженный ей роком, что она введена с пепелища отцовского дома в Хотин и оттуда в страну, о которой и не мыслила никогда, потому единственно, что еще при рождении назначено ей любить русского, именно Волынского.
Так говорит автор, и мы очень жалеем, что вслед за этими простыми, но много заключающими в себе словами он, увлекшись духом прошлого века, прибавляет о каком-то рецепте любви, прописанном маленьким доктором в блондиновом паричке и с двумя крылышками за плечами…
К Волынскому на святках под видом друзей забрались переряженные враги; между ними был изменник, который шепнул ему о проделке. Лихой, разгульный Волынский шепнул слугам отослать их кучеров, отпотчевал дорогих гостей дорогими винами, посадил на свои сани и велел слугам отвезти их на Волково поле там бросить, а сам, наряженный кучером, повез оттуда брата Бирона и, пристыженного, униженного, ссадил его у дворца, давши ему этим добрый урок шутить осторожнее. Потом Волынский два раза проехал мимо дворца, где жила его Мариорица. Вдруг слышит голоса – это девушки; одна спрашивает его: «Как тебя зовут, дружок?» Волынский задрожал от звуков этого голоса и снявши шапку, отвечал: «Артемием, сударыня!» – «Артемий! – смеясь, закричали девушки, – какое дурное имя!» – «Неправда! оно мне нравится!» – подхватила княжна. А Волынский? – Лихой ямщик, он вздохнул, надел шапку набекрень и, тронув шагом лошадей, затянул приятным голосом:
Вдоль по улице метелица метет,
За метелицей и милый друг идет.
«Ты постой, постой, красавица моя!
Еще дай ты насмотреться на себя.
На твою, радость, прекрасну красоту;
Красота твоя с ума меня свела;
Сокрушила добра молодца меня!»
Это природа чисто русская, это русский барин, русский вельможа старых времен!.. Вообще вся эта глава (VII) – одно из лучших мест романа и не испортила бы никакого и ничьего романа.
Итак, Мариорица уже успела перенять русские святочные обычаи, они понравились ее пылкому, суеверному воображению… Проезжий ямщик назвался Артемием – новая причина любить Артемия Петровича Волынского, новое доказательство, что она рождена для него, обречена ему роком!.. Фатализм чудесит!..
Как же любила она его?
Вот что писала она к нему в одном из писем своих:
Я вся твоя! Имей сто жен, сто любовниц – я твоя, ближе, чем кора при дереве, растенье при земле. Делай из меня что хочешь, как из вещи, которая тебя утешает и которую, измявши, можешь покинуть, как из плода, который ты волен высосать и – бросить!.. Я создана на это; мне это определено при рождении моем.
Она любила его, как восточная женщина, любила его, как существо высшее и, как о недосягаемом блаженстве, мечтала быть его рабою, служить его прихотям, безропотно повиноваться его воле…
А он? – он не любил, он был только увлечен ею на время, это чувство было для него не вся жизнь с ее радостями и страданиями, не вся судьба, а мгновенная вспышка, прихоть сердца, играние жизни… Автор называет его любовь чувственною.
Здесь мы рады придраться к случаю, чтобы сказать, что мы решительно не верим ни идеальной, ни чувственной любви. Та и другая существует, но обе они ложны, как две противоположные крайности, две противоположные отвлеченности. Так называемая идеальная любовь есть палочка, на которой ездят верхом школьники, воображая, что они скачут на богатырском коне; это своего рода донкихотство. Так называемая чувственная любовь есть удел животных с человеческим образом. Но всякое чувство, что бы оно ни было – любовь или увлечение, мгновенная прихоть сердца, – но если только оно волнует душу сладким восторгом и растворяет ее трепетным ощущением таинства жизни, если оно возбуждено созерцанием идеи абсолютной красоты в живом образе, – это чувство уже любовь, а не чувственность. Всякая любовь есть одухотворенная чувственность; любовь одна, но степени ее бесконечно разнообразны, и с каждой степенью изменяется ее характер, а степени ее состоят в постепенном большем и большем проникновении чувственности духовным просветлением. Есть люди, которые от всей души убеждены, что красота возбуждает чувственность: бедные не понимают, что красота есть явление духа и что где красота родит любовь, там уже нет чувственности. Для животных красота не существует – это составляет одно из преимуществ человека над животными. Только красота не составляет условия любви, но без красоты любовь невозможна.
Характер Мариорицы обрисован удачнее всех прочих. Это решительно лучшее лицо во всем романе. Она нигде не изменяет себе. Она сходит со сцены, как вошла на нее: как звезда любви, которая ярче и прекраснее всех небесных светил – и вечером, когда является, и утром, когда скрывается. Последнее ее свидание с Волынским было апотеозом всей ее жизни, и мы решительно отрицаем всякое человеческое, не только эстетическое чувство в том, кто бы, увлеченный сухим, как арифметика, морализмом, увидел в последнем мгновении ее жизни падение, а не просветление, не торжественное свершение подвига жизни… Словом, Мариорица есть самый красивый, самый душистый цветок в поэтическом венке нашего даровитого романиста.
После этих двух лиц с особенною любовью и старанием обрисовано лицо цыганки Мариуллы, матери Мариорицы. По нашему мнению, это лицо так же дурно, как хороша Мариорица. Автор хотел олицетворить идею матери; но ведь олицетворить значит – отвлеченную идею воплотить в образ, а этого-то и не сделал автор: его цыганка-мать осталась отвлеченною идеею. Все, что ни говорит она, ни чувствует, все это нисколько не сообразно ни с ее званием, ни с ее положением, а главное – ничему этому как-то не верится. Изуродование лица крепкою водкою, чем автор хотел показать образец самоотвержения и высокой любви матери, возбуждает не участие, а отвращение. Вообще, эта цыганка есть лицо совершенно лишнее, которое не помогает ходу романа, а только путает и затрудняет его. Без нее роман был бы короче, сжатее и лучше. Ее слуга и товарищ, цыган Василий, несравненно лучше, но тоже совершенно лишнее лицо в романе. То же думаем мы и о лекарке, ее дочери, и о всей IV главе второй части. Конечно, все это характеризует Петербург тогдашнего времени; но подобные характеристики должны выходить из хода романа, из сущности дела, и автор не имеет права прибегать для них к натяжкам.