Николай Романецкий - Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 3
— Какая ты красивая у меня! Только бледная.
— Ну, загорелой я уже не буду, мам. — Я тянусь к кружке, промахиваюсь, снова смеюсь. — Ох уж эта привычка чаевничать! Неискоренимо. Мама, ты мне, что ли, пирог отрезаешь? Мне не надо. Я на диете.
Смутилась.
— Трудно привыкнуть.
— Ну, все хорошо. Зато ничего не болит больше.
— Счастливая! А Лиска вчера опять мучалась гастритом. — Помолчала. — Ты только не уходи, — просит она снова. — Мы любим тебя.
Я только улыбаюсь. Глупые мои. Чего же вы так боитесь? Куда я уйду? Что бы ни говорили ученые, о чем бы ни рассуждали философы в своих премудрых книжках о памяти, смерти, сущности любви — не уйду, не уйду, не бойтесь. Я ведь тоже люблю вас.
— Пока любите, никуда не уйду, — говорю я тихо. — Не бойся, мам. Лучше скажи, как непарного носкоеда извести? Совсем распоясался в доме моего одинокого мужчины.
Небо вечером прозрачно-синее, город полон ярких быстрых огней, желтые фонари, сияют витрины, летят фары, дрожат и меняют цвет вывески, вспыхивают, гаснут окна. Жаль, что я не чувствую запахов: сейчас весна, сладко пахнут почки, а в булочной за поворотом печется хлеб. Никакой логики в том, что я вижу и слышу, как прежде, а осязать и обонять не могу.
Но как же зато хорошо, когда ничего не болит!..
Ваца, наверное, уже дома, переживает, что меня нет. Раньше он не переживал, когда я не возвращалась допоздна: нет так нет, самостоятельная девочка. А теперь боится. Все они боятся, что я уйду и уже не вернусь.
Я говорю ему: если верить статистике, я должна была уйти через две недели после возвращения. Но по той же статистике женщинам полагается любить слезливые сериалы, а мой отец должен был умереть десять лет назад от сердечной недостаточности. Я умерла в марте, вернулась через девять дней, сейчас конец апреля. Уже выбиваюсь. Нет этой статистики, лженаука, не надо дрожать перед ней, говорю я. В Книге Книг написано, что мертвые будут с живыми, пока те любят их, — и точка, остальное забудь.
Он отвечает: я однажды тебя потерял, Стаска. Страшно потерять снова. Почему-то, когда теряешь, начинаешь ценить куда больше прежнего. Я ведь даже не знал, вернешься ли ты: не всегда возвращаются, не все. В Интернете столько пишут про это… и как теряют снова.
Не читай в Интернете. Не слушай ученых. Забудь обо всем. Я здесь. Я твоя статистика. Не уйду, пока ты любишь меня.
Я прохожу мимо булочной, где выпекают хлеб, и вспоминаю запах горячего хлеба. Запах утренних кофеен. Запах фонтана летним днем на площади и запах сахарной ваты, запах пота, дождя, ржавого железа, запах…
Ускоряю шаг. Город мчит, льется, танцует, горит вокруг; я возвращаюсь к Ваце.
Дверь квартиры приоткрыта, чтобы мне не пришлось проходить сквозь, — он знает, что я не люблю.
— Поздно.
— Пешком шла. Метро и автобусы сейчас битком.
Он косо улыбается, склоняясь над противнем с ножом, его лицо немножко светлеет.
— Я пиццу приготовил. Будешь?
— Я же на диете, — говорю я с укоризной.
— А, да! Прости, я опять забыл. Пошли кино смотреть, я скачал… какое-то. Про гражданскую.
— Опять про войну? Мужчины.
— Женщины. Про любовь там тоже есть.
— Тогда ладно.
Я заскучала где-то через полчаса. Про любовь было слишком сентиментально, а война много стреляла и шумела. Каждый раз, когда мы смотрим кино вместе, мне хочется привычно положить голову ему на колени или устроиться у него на плече. Но я воздух и я не могу. В такие моменты мне остро хочется обратно свое живое больное тело.
— Сними ты эту бандану, — говорит он. Я морщусь. Волосы выпали после химиотерапии, отрасти уже не успели.
— Не сниму. Не хочу, чтобы ты видел.
— А то я не видел раньше. Стаска, ну это же…
— Я тоже хочу пиццу, — перебиваю я, пристально глядя на него. — Лучше расскажи мне, какая она на вкус. Подробно. Не забудь оливки.
Он вздыхает и начинает рассказывать. Я слушаю его голос, вспоминаю его запах. Дела мне нет до пиццы, на самом деле.
Иногда возвращенцы остаются годами. Я читала. Иногда даже всю жизнь, до самой смерти своих людей. Об этом есть полдесятка романов, пара научных публикаций и много сплетен в Интернете.
Вообще про это пишут скупо. Много — только подростки; они всегда много пишут обо всем, потому что ничего толком не знают. Кто знает — пишет скупо, жадно, словно боясь отдать лишнее. Это как о плотской любви — столько общих слов, а правда слишком близка к телу, слишком своя, слишком застенчива. И не нуждается в корсете из букв.
Но мне бы сейчас парочку корсетов пожестче, чтобы мои не боялись за меня.
Солнечные пятна пляшут на асфальте, нежный шелест листьев и нарастающего дождя, я прячусь под навес уличного кафе. Вспыхивают зонты, распускаясь. Не то чтобы я разлюбила дождь, но капли проходят сквозь меня, а это здорово мешает. И каждый прохожий норовит разрезать зонтом. Я понимаю, что не видят, — видят только кошки, родители, муж, — но того, что неудобно и неприятно, это не меняет.
Дробный стук капель по навесу, шелест, гомон, далекий звон, воркуют голуби у лужи. Рыжая девчонка останавливается, подставляет лицо дождю, ноги ее босы, пятки грязные, сандалии болтаются в руке. Идет дальше вдоль дорожки, по мокрой траве. Я горько и остро завидую. По ее скулам стекает прохладная вода, и пахнет светом, теплой влажной землей, молодыми листьями, сиренью. Я не чувствую.
Как не хватает тела!.. Ваца развел дома ужасный бардак, а я не могу прибраться. Только хожу следом и нудю: Ваца, убери носок из-под дивана, Ваца, вымой за собой тарелку, Ваца, опять кофе на полу, пожалуйста, вытри, Ваца! Не жена, а бормашина. Он покорно соглашается и тут же забывает. Он много сейчас работает, очень много: мы по уши в долгах из-за моего лечения. А я только гуляю днями напролет.
Интересно, как правильно: нудю или нужу?..
Девчонка пошла к мосту, я бреду за ней. Ведет ладонью по старым пыльным перилам, напевает что-то под нос, ныряет в парк по ту сторону речки. Я останавливаюсь посередине, перегибаюсь и смотрю вниз. Там бег воды, пятна, тени, блики солнца, как золотые печати, и небо течет, плывет в просветах ветвей.
Нельзя долго смотреть на воду. Из глубины поднимается призрачный город — у меня всегда пересыхают губы, когда я вижу это. Опрокинутый город из серого камня, небо между каменными домами, каменные лестницы взбегают вверх, к садам на каменных крышах. Я вижу это в воде и когда закрываю глаза. Поэтому я стараюсь не закрывать глаза. Отучиться бы заглядывать в воду.
Отворачиваюсь.
Он спал, когда я пришла. По телевизору бормочут про землетрясение и кризис, а муж клубком, и пульт выпал из руки.
Знаете, что самое острое?.. Я больше не прикоснусь к тебе, мой спящий мужчина. Мои руки — воздух, мое тело закопано в землю. Я не знаю, смогу ли к этому привыкнуть — что ты рядом, а мои руки воздух. Против смерти ничего нет. Вот это самое страшное.
И уже ничего не изменить.
— Ваца, — зову я. И смотрю на него. Он просыпается. — Вацик, иди спать в постель. Здесь же неудобно.
Морщится.
— Стаска, не будь белочкой. Все эти ласкательно-уменьшительные, копеечка, автобусик, дурасик… так по-женски.
— Я женщина, — напоминаю я.
— По-бабски.
— Ложись по-человечески, Вацище, твое спинище завтра отвалится.
— Так лучше.
Иду за ним и распоряжаюсь: выключи телевизор, выключи свет, убери свитер с подушки. Он смеется. Мол, про свитер я бы догадался и сам, а про свет чуть не сказал тебе. Жаль, что возвращенцы не могут научиться выключать свет волевым усилием. Еще лучше, говорю я, было бы уметь на расстоянии мыть пол и мысленно сортировать носки. Но от этого и живые не отказались бы.
Я краем глаза смотрю на зеркало: в нем отражается каменный город. Ваца раздевается, стягивает штаны, рассказывает что-то про одного менеджера с работы. Город смотрит на меня множеством глаз, янтарных и черных окон, серые лестницы серебрятся в лунном свете, горбатая улочка…
— Стаска, слушаешь?
— Да, Ваца. Не забудь выключить свет.
— Он питается одними бутербродами, мам.
— Стана, ничего страшного. Хочешь, я приду, наготовлю ему супа и котлет на неделю?
— И снова курит, как паровоз. Это хуже бутербродов.
— Ну с этим я уже ничего не сделаю… Стан, ты выглядишь чуть более румяной, чем позавчера.
— Это вряд ли. Ой, время… я побежала.
На этот раз я на автобусе — зайцем, как в детстве. Но в детстве я хоть сколько-то весила и даже занимала чуть-чуть места.
Теперь я уже не изменюсь. Я всегда буду той же, какой умерла. Смерть — это все-таки точка, мертвые не меняются.
— Я пришлааа!.. — говорю я, скользнув в приоткрытую дверь. — Ваца, пошли в парк гулять…
Тихо. Иду на кухню. Он за столом, смотрит в окно, ужасно серьезен. Думает о чем-то своем. Я сажусь на подоконник.