Михаил Айзенберг - Оправданное присутствие: Сборник статей
К теме кавычек концептуализм имеет самое прямое отношение. Едва ли не основная его заслуга, на мой взгляд, – внедрение в литературное мышление самой идеи кавычек, принципа закавычивания. Множество клишированных слов и явлений существовало в нашем творческом сознании как «условно живое» и действовало на общих основаниях, внося в литературу своим жизнеподобием что-то зыбкое, хаотическое, заведомо мнимое. «Перед нами стоят ситуации, призраки, привидения, которые внешне бывают неотличимы от истины, от прекрасного, отличаясь только каким-то тоном. А именно – мертвостью этого тона. И мертвость эта показывает, что здесь что-то не то, что это из мира пляски мертвецов. Есть какой-то тон, который выдает фундаментальную разницу двух миров».[6] Можно сказать, что живые и мертвые «души» (факты и фикции) пользовались в восприятии одинаковыми правами. Концептуализм хотя бы частично освободил нас от неподобающей активности этих мнимостей. В огромной массе они оказались заведенными в какие-то литературные резервации.
Но мы помним, что недостатки являются прямым продолжением достоинств. Концептуализм так долго работал в «теневых» литературных областях, имея дело только с отработанными породами, что привык считать эти области основными и даже единственными. Осознание того факта, что «истин много», а количество художественных имиджей близко к математическому множеству, совершенно заворожило авторов этого рода. Эстетический релятивизм, бывший на первых порах продуктивным методом, стал чем-то вроде пагубной привычки. По-своему комфортными оказались пространства «другого» опыта, в принципе не разделяющего намерение и осуществление, проект и результат.
Смысл особого концептуального «чуда» был, собственно, в том, что слово оживает (и выживает) в заведомо обреченной ситуации, в мертвой зоне. А если оно не выживает, если автор разрешает стихам не существовать, так в чем же чудо?
Словосочетание «стихи после концептуализма» невольно рифмуется со знаменитой формулой «искусство после Освенцима». При этом существенно, что сам концептуализм генетически связан с таким художественным явлением, как конкретизм, то есть с самой первой, прямой и точной реакцией искусства на состояние мира «после Освенцима». Последовательная подстановка звучала бы крайне неуклюже: «стихи после стихов, продолжающих стихи после Освенцима». Первое слово этой громоздкой фразы как будто забыло о последнем, но совсем не очевидно, что о нем забыло то литературное подсознание, которое и определяет реальную ситуацию. Русский конкретизм продолжает оставаться абсолютно живым художественным событием. Среди общих причин, объясняющих его художественное долголетие, можно выделить две. Во-первых, при всем внимании к стереотипам конкретизм не заключает в кавычки всю область поэтической речи. Живые зоны языка для него реальность и преимущественный объект внимания. Деятельность конкретистов подводит поэзию к выяснению своих крайних возможностей: способности существовать при любых условиях. Это опыт языкового выживания. А во-вторых, конкретизм – искусство чисто реактивное, буквально дошедшее до точки в попытках стать «неуловимым» для любой идеологии.
Эту чрезвычайно продуктивную фобию концептуализм унаследовал только частично. Концептуальная практика обнаружила странную способность как бы окукливаться собственной доктриной, а священная вера в универсальность этой доктрины с течением времени превратила ее в подобие идеологии. Уже в самой позиции чувствуется претензия на обеспеченное методикой вечное движение – изобретательно-уклончивое скольжение вокруг да около, мимо застывающих форм художественного сознания. Мимо, мимо! Но идеология как раз тормозит реакции, а новое искусство страшно ценит свою способность мгновенно реагировать на изменяющиеся обстоятельства. Отсюда и знаменитая «колобковость»: попытка подменить естественную чуткость изощренной критической рефлексией. Доктрина оказалась сильнее этих пыточных попыток, в какой-то момент она стала опережать практику и сразу развоплотилась, потеряла привлекательность. Приходится уже напоминать себе, чем был концептуализм в свое время, почему он нас так интересовал.
Собственно, интересовал он нас как деятельность нескольких замечательных авторов, а она актуальна и по сей день. Им как-то удается в последнюю секунду счастливо разойтись с собственной теоретической позицией. Или скажем осторожнее: часто удается. Следующей генерации новаторов (их обычно называют постмодернистами) эта чудесная ловкость не передалась.
Надо заметить, что употребление термина «постмодернизм» делает разговор предсказуемым и отчасти беспредметным. Обсуждение круга понятий, связанных с этим термином, как будто потеряло актуальность. Ругать постмодернизм так же глупо, как и хвалить. Зто понятие без реального значения, слово-чехол. Или явно спекулятивная попытка обозначить отсутствие каких-то возможностей в терминах присутствия, существования. Даже при наиболее внятном употреблении постмодернизмом называют вещи, по своей природе несовместимые: и грозный вызов времени, и определенный (а именно пораженческий) ответ на этот вызов.
Записывают в постмодернисты тоже самых разных авторов. В том числе и тех, кто сознательно дистанцируется от этого неопределенного состояния творческого сознания и ориентирован на другие традиции. Некоторые традиционные предпочтения и новые прививки просто не были зафиксированы. Например, как будто незамеченным прошло влияние на поэтические средства рок-движения. На короткое время поэзия получила от этой стихии навык открытого голоса, идущего как бы «поверх барьеров» – но и поверх естественных стиховых законов. Получила урок суггестивности на минимуме средств, раскованность и – что особенно важно – возможность особого и очень действенного дидактического пафоса.
Понятно, что воспользоваться этими возможностями могли только люди с определенным, отчасти раритетным, творческим темпераментом, а выход за пределы кавычек порождал особый род поэтической речи, которому не чужды даже героика, гражданственное одушевление и прямое повествование. (А ведь еще в середине семидесятых годов казалось, что такие вещи окончательно выведены за пределы поэзии). Пожалуй, наиболее успешно справился с этой сложной ситуацией Тимур Кибиров. Его считают и поздним концептуалистом, и постмодернистом, в основном за склонность к безоглядному цитированию. На мой взгляд, Кибиров обязан концептуализму первоначальным (а сейчас уже несколько изжитым, стертым) сдвигом отношений между автором и текстом. Но Кибиров не отчуждает и не подменяет авторство – он присваивает текст. Отчужденный, общий, почти общественный текст он начинает произносить как свой собственный, сохраняя индивидуальную речевую интонацию и насыщая личной энергией. Войдя в новую художественную ситуацию, Кибиров сделал из нее не общеконцептуальные, а собственные «эпические» выводы. Получилось довольно органичное соединение личной речи и множественного или обобщенного автора.
Особенность Кибирова в какой-то загадочной ненарочитости, естественности художественного жеста. Иногда кажется, что его новации прямо связаны с новым литературным происхождением, с органикой измененного художественного сознания, позволяющей заново складывать куски «чужих песен» в свою собственную. Поэтому нельзя говорить о концептуализме Кибирова без существенных оговорок. Концептуализм очень сложное, изощренное сознание, рефлексирующее на разных уровнях одновременно. Это, собственно, прежнее культурное сознание, выброшенное в новые условия как глубоководная рыба к поверхности. Такому выводу не противоречит даже то, что именно концептуальная рефлексия ввела в поэзию какие-то методы с самой дальней периферии и сделала их законными – основными, а не маргинальными.
Присутствие концептуализма в нашем обзоре становится навязчивым. Это и понятно: тема обозрима, допускает подходы с разных сторон, достаточно обговорена. Следующие по времени явления имеют все неудобные свойства сырого материала. Прежде всего свойство ускользать и растекаться. Крепкая, устойчивая схема игнорирует детали, она атеистична, если иметь в виду популярную цитату. Кроме того расследование слишком легко получает «осудительный уклон» – очень нежелательный, хотя и небезосновательный. Общие суждения и характеристики всегда немного пессимистичны, а удачи трудно систематизировать.
Особенно сейчас, когда несколько условно-компактных отрядов снова разбились на нестройные цепочки, на одиночные стратегии. Никакая доктрина не ощущается заманчивой, теоретические установки стали вызывать отчетливое внутреннее раздражение.
Налицо ситуация то ли «отложенного» бунта, то ли бунта слишком тайного, подспудного. Между разными поколениями царит странная, немного пугающая гармония. В зоне профессионального внимания оказываются фигуры, остававшиеся незамеченными десятки лет: Дмитрий Авалиани, Михаил Соковнин, Анатолий Маковский и другие. Все тихо любуются друг на друга. Просто какое-то «возьмемся за руки, друзья».