Нина Соболева - Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Я не рискнула спрашивать его о семье, видела, что это слишком больно, но один вопрос из числа запретных все же задала: «Как же могли истинные большевики, несгибаемые ленинцы, которые прошли через революцию и гражданскую войну, не сдавались в плену, когда их пытали беляки, как же могли они во время следствия в органах КГБ признаваться в том, что они «шпионы империализма», «террористы», «вредители» и вообще возводить на себя всяческую напраслину? Куда же девалось их мужество?». Он долго молчал, а потом сказал: «Физические пытки подчас легче перенести, чем те изуверские методы, в которых изощряются некоторые деятели этих органов. Вот я приведу тебе только один пример. Один мой друг во время следствия держался до последнего, дал себе слово, что не подпишет ни одного протокола, противоречащего истине. Был готов лучше умереть, чем согласиться с подлыми вымыслами доносчиков. И били его, и пытки были… Когда следователь убедился, что ничем его не возьмешь, он вызвал своего адъютанта и сказал: “Сейчас сюда приведут одну дамочку — жену вот этого типа (мы ее вчера взяли, — пояснил моему другу) и ты ее обработай здесь на этом диванчике, у тебя это хорошо получается. Пусть муженек посмотрит”. “Будь сделано”, — гнусно заржал холуй. “Дайте сюда протоколы, я все подпишу”, — сказал мой друг и подписал».
Говорил он медленно, с трудом выталкивая слова, и я подумала, что он рассказывал о себе.
Когда я уже ничего не ждала в грядущем и автоматически отбывала день за днем, случилось невероятное: меня вдруг вызвали на комиссию по амнистии. Я знала, что заседает уже вторая комиссия и проходит новая волна освобождений. Подчищаются все спорные, сложные вопросы, рассматриваются обжалования. И каким-то образом мое дело попало в этот поток. Может, по вине писаря выпала буква «а» из моей статьи, а возможно, были какие-то высшие государственные соображения — освободить лагеря от всех с малыми сроками. Ведь нужно было разместить тысячи наших солдат, которые имели несчастье побывать в плену (а впереди назревали еще неведомые нам дела о космополитах, процессы о врачах-убийцах и т. д.).
Собеседование в комиссии заняло считанные минуты. Меня спросили, нуждаюсь ли я в железнодорожных документах и куда их нужно оформлять. Не веря в реальность происходящего, я сказала, что хотела бы вернуться в Ленинград к родителям. Никаких возражений не последовало, и документы были выписаны.
Дальнейшее было как в невероятном сне. Каждую минуту мне казалось, что меня вызовут снова, отменят решение об амнистии да еще добавят срок за обман: я же сразу поняла, что произошла какая-то ошибка. Но неисповедимы пути канцелярские! Уже через неделю я тряслась на багажной полке переполненного вагона по направлению к Ленинграду. Шесть дней длился этот путь. Не хватало сил даже на радость, была только усталость, полное опустошение. За окнами бесконечные дожди, грязь, унылые села Сибири, а после Урала — все перепахано войной, обгорелые остовы вагонов, развалины поселков.
Ноябрьским промозглым дождем встретил меня Ленинград. Долго я стояла перед дверьми своей квартиры, боясь позвонить: рваный платок на голове, обтрепанное пальто, которое, как губка, впитывало всю влагу, брезентовый мешок в руках — все это не могло внушать доверия. Снизу по лестнице поднялась женщина, остановилась рядом со мной: «Вы тоже сюда?». Я кивнула. «А к кому? К Лаврентьевым?», — и недоверчиво оглядела меня сверху донизу. Она отворила дверь: «Проходите, вперед по коридору и направо». «Да я знаю — я же тут жила», — прервала я ее. «Нет, я лучше провожу вас». Она пошла впереди меня и постучала в нашу дверь. «Василий Прокофьевич, вот, говорят, к вам…». Из комнаты вышел папа — совсем седой, в военной форме, но в шерстяных носках и тапочках. «Это ты?» — сказал он так, будто мы расстались только вчера, — проходи». И тут же торопливо объяснил соседке: «Да, это к нам, это моя дочь», — и я почувствовала, как ему стыдно за меня.
Когда остались один на один, он не смог подойти, разрушить преграду, я тоже будто окаменела. Начал убирать со стола, потом сказал, что чайник остыл и ушел на кухню. Когда вернулся, я спросила:
— Мама скоро придет с работы? Он ответил:
— Она кончает в семь.
— Тогда я успею позвонить ей. Он сказал:
— Нет, мы сегодня с ней идем в цирк, не надо беспокоить ее. Я ей сам все скажу.
Я пила чай, а он брился. Надел парадный китель с погонами, хромовые сапоги. Я увидела ордена, золоченые погоны майора (на фронт он ушел капитаном), но ни о чем не могла спрашивать. Молчал и он. «Ты тут располагайся», — неопределенно сказал он и с облегчением ушел.
Не верила я, что мама не придет домой, узнав, что я вернулась. Не мог же он ей не сказать об этом сразу! Но, оказалось, смог — сказал только после окончания представления. Вернулись они часов в 12, и мы с мамой почти всю ночь проговорили шепотом на моем диванчике, отгородившись ширмой. А папа спал или притворялся, что спит.
Так закончился один период в моей жизни и начался совершенно другой.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1946 — 1947
Дома было очень трудно. Папа молчал.
Устроилась на работу копировщицей в каком-то КБ.
Поступила на 2-й курс заочного отделения театроведческого факультета. Очень боялась встречи с Женькой Лихачевой (она была уже на 3-м курсе, жила в общежитии). Что скажет она мне, как посмотрит в глаза? Но когда однажды мы с нею столкнулись в вестибюле института, она «не узнала» меня и прошла мимо в шумной компании, оживленно разговаривая и смеясь. Вечером я пошла в общежитие и долго сидела на подоконнике лестничной площадки, дожидаясь ее. Когда она появилась, я подошла и спросила: «Женя, как же ты могла? Ведь тебе достаточно было одного слова и всего этого кошмара не было бы…». Она усмехнулась и сказала: «Так вас, дураков, и надо учить», — и обошла меня, как неодушевленный предмет. Больше мы с нею не встречались.
Очень уставала я тогда от людей, хотелось полного одиночества. Обострились отношения с папой. Однажды попросил он меня рассказать все, что со мной случилось. Я рассказала, ничего не утаивая, думала, что он поймет. Но он еще более замкнулся и потом сказал, что я опозорила фамилию Лаврентьевых. После этого все мои мысли были о том, как и куда уйти из дома.
В институт я ходила только на некоторые семинары и практические занятия. Мои старые сокурсники сторонились меня, ходили слухи, что мы с Арнольдом были немецкими шпионами. Даже Люся Красикова не рисковала подходить ко мне на людях. И лишь на улице как-то догнала меня, расспрашивала обо всем, всплакнула, узнав про Алика. Приглашала к себе в гости, но мне не захотелось идти к ней.