Нина Соболева - Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Кроме бытовых трудностей надо мной постоянно висел страх. Я боялась, что выяснится ошибка в моем досрочном освобождении и меня снова посадят. Об арестах «по второму кругу» я слыхала.
Ленинград. 1948 г.
В первые же месяцы возвращения в Ленинград я мучилась тем, как узнать официально о судьбе Арнольда: может быть, ошибся старик и он жив? Но этот же страх не позволял мне перешагнуть порог Большого дома — Управление КГБ, которое по странной иронии судьбы находилось напротив дома Арнольда на Литейном проспекте… Но мне удалось найти женщину, у которой брат работал в Органах, и через него многие мои знакомые узнавали о своих репрессированных родственниках — их адреса, живы ли они.
Я тоже записала все данные Арнольда и передала этой женщине. А через месяц она позвонила мне и сказала, что все подтвердилось: у него действительно был в Томске побег, и он больше «в списках не значится». Тогда я окончательно поверила, что Арнольда больше нет.
Гнусный страх продолжал висеть надо мной, как дамоклов меч. Время было жуткое, знобящее. Каждый день со страхом открывали газеты: что еще обнаружили в прослойке «гнилой интеллигенции» и, следовательно, кого громят сегодня? И не только громят, но и «изгоняют» — кого с работы, кого из партии, а кого и из дома. То вдруг появилось Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» и доклад Жданова, который прорабатывали во всех учреждениях, после чего поредели ряды писателей (и не только в Ленинграде). То все газеты запестрели призывами борьбы с «низкопоклонством перед Западом» и «космополитами», в число которых можно было запросто угодить из-за неосторожной похвалы в адрес зарубежного художника, ученого или импортного шмотья. Потом донеслись грозные раскаты «Ленинградского дела», о котором говорили только шепотом и в результате которого были арестованы, расстреляны сотни партийных руководителей всех рангов, начиная от обкома, и кончая сельскими райкомами (папа в это время работал «с понижением» — инструктором в Октябрьском райкоме, и по обрывочным словам мамы можно было понять, что не угодил он в эту мясорубку просто чудом). Чуть позднее на всех собраниях, на всех семинарах в институтах стали склонять во всех падежах «подлых вейсманистов-морганистов», которых успешно разоблачил «народный академик Лысенко». Уж какое представление о генетике и Менделе было у рабочих предприятий и служащих любых учреждений, я не знаю, так как кроме каких-то прорастающих фасолин ничего об этом тоже не знала, но отклики «простых рабочих», требующих разгрома «буржуазной науки генетики», публиковались регулярно в течение долгого времени. И все это снова сопровождалось передаваемыми шепотом рассказами о том, как тот арестован, другой покончил с собой, а третий публично раскаялся в своих «заблуждениях». Особенно тошно было читать «покаянные» статьи и речи. Одному из таких публичных мероприятий я была свидетелем. Только я начала заниматься в институте, как началась кампания по поводу Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», в котором предавали анафеме М. Зощенко, А. Ахматову, Б. Пастернака и некоторых других. Про Ахматову и Пастернака никто ничего толком не знал, их тогда не печатали, и мы верили, что они «салонные поэты», которые «поют с чужого голоса» и «не отражают нашей прекрасной действительности». А вот с М. Зощенко было сложнее. Сборники его рассказов любили еще с довоенных лет, читали их с эстрады, никто не сомневался в том, что осмеивал писатель прежде всего всяких мещан и мелкобуржуазные элементы… И вдруг этот симпатичный писатель попал в «очернители»… Да и рассказ-то, который вызвал особый гнев авторов Постановления — «Приключение обезьянки» — никто толком не читал, так как журнал, где он был напечатан, сразу изъяли из всех библиотек. Хотя я посещала только те занятия и семинары, которые были необходимы для зачетов по практике, но на общеинститутское собрание по поводу этого постановления пошла, так как понимала, что оно войдет теперь в число обязательных вопросов на экзаменах на многие годы вперед. (Так оно и случилось — уже по окончании института, когда я сама стала преподавателем, еще лет шесть я рассказывала о нем своим ученикам и, соответственно, строго спрашивала о нем на всех экзаменах). Пошла я на это собрание и из любопытства. Случилось так, что на втором курсе театроведческого факультета, где начала заниматься я, был сын М. Зощенко — Валерий (мы его звали Валькой). Невысокий, с мелкими красивыми чертами лица, с аккуратным косым пробором, темноглазый и смуглый, он был похож на отца. Валька был добрый, безотказный — ребята «стреляли» у него папиросы, трешки до стипендии. Девчонки узнали, что отец его в отъезде и напросились провести вечеринку в их большой запущенной квартире на канале Грибоедова. Потом им это понравилось, и там собирались еще и еще — Валька не умел отказать. Свою стеснительность он прикрывал улыбками, шуточками, иногда неуместными. Так, он явно тяготился известностью своей фамилии, об отце своем говорил мало и посмеивался. (На стене одной из комнат М. Зощенко были развешаны две именные сабли и Георгиевские кресты — награды отца, еще Первой мировой войны и Гражданской. Валька, изображая экскурсовода, проводил собравшихся по квартире и, останавливаясь возле книжных полок, объявлял, дурачась: «Это, так сказать, бессмертные творения моего бати», а возле стены с саблями: «А это, как понимаете, батины военные реликвии»).
И вот главным событием на этом общеинститутском собрании должно было стать выступление сына М. Зощенко. Прибыли корреспонденты газет и радио, восседали за столом президиума представители райкома. Зал был набит битком. И когда после длинного доклада парторга института и не менее длинной очереди «пожелавших» выступить в прениях на трибуну, наконец, вышел Валька, то все притихли, и слышны были лишь щелчки фотоаппаратов. Валька, переминаясь и как-то жалко улыбаясь, забормотал о том, что он, как комсомолец, конечно, не может не поддержать историческое постановление ЦК партии и критику в адрес его отца в докладе А.А. Жданова… И уж совсем невыносимо было слушать, когда он, сбившись с официальных штампов, начал «доверительно» объяснять, что, мол, его папаша действительно «накрутил тут всякую всячину с этой обезьянкой» и что с ним случается такое — «напишет Бог знает что, а потом и сам удивляется, и читателей в тупик ставит…».
Расходились после этого собрания, не глядя друг другу в глаза.
Я тогда, да и многие другие, восприняли поведение Вальки на собрании, как неуместное паясничание, не могли простить (и понять) его жалкие улыбочки. А позднее уже подумалось: а лучше разве было бы, если бы он отрекался от своего отца на полном серьезе, с громкими фразами и биением себя в грудь кулаками? Это было бы еще ужаснее. Может быть, он и прав, прикинувшись этаким Иванушкой-дурачком. Ну, а что у него было в душе — об этом один Бог знает…