Людмила Бояджиева - Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»
Лето стояло великолепное, она много гуляла по лесу с Ниной Ольшевской, заядлым грибником, и часто (это Ахматова особенно любила) разводила средь бела дня костер.
Огонь почти прозрачный, будто неземной — райский. Словно не жжет, не палит, а лишь заманивает. Проясняет, открывает дорогу… В таком эфирном пламени унеслись в небеса слова ее первой синей тетради. Стихи к Амедео и много еще чего, не подлежащего хранению здесь — на земле. Там — надежнее. Бог сохраняет все.
Печалило лишь отсутствие «Полторакота» — Иосифа Бродского. Да еще многих тех, кто стоял тенями вокруг, соединяя два мира — «тот» и «этот», все более сближавшиеся и не пугавшие Анну Андреевну чужеродностью. Иногда, особенно во сне, она путала, где находится, и, кажется, привыкла к легкости «перехода границы» и обратимости разлуки. Слова «навсегда», «никогда», которыми ранее запугивала в стихах судьбу, одомашнились, прижились.
В конце лета ушла из жизни Валя Срезневская.
Ахматова «отправила» подруге послание:
Почти не может быть, ведь ты была всегда:
В тени блаженных лип, в блокаде и в больнице,
В тюремной камере и там, где злые птицы,
И травы пышные, и страшная вода.
О, как менялось все, но ты была всегда,
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, — в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг…
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну что ж! попробую.
Конец лета, как обычно, Ахматова провела в Комарове. Погода испортилась, она чувствовала усталость, не могла заставить себя выйти на прогулку. В сентябре переехала оттуда в Москву. И здесь не стало легче… Да еще эти поездки за границу — в Италию, Лондон, Париж…
В начале 1966 года «скорая помощь» диагностировала у больной сердечный приступ и увезла в больницу. В конце февраля, выписавшись из больницы, Ахматова поселилась у Ардовых. Вместе с Ниной Ольшевской, которая все еще не могла оправиться после случившегося у нее год назад инсульта, они собрались ехать в подмосковный санаторий. Добирались на машине. Ахматова в те дни читала сценарий фильма «В прошлом году в Мариенбаде», и едва она увидела здание санатория, тут же окрестила его Мариенбадом. Она шутила и веселила Нину, словно отгоняя мрачные предчувствия. Пыталась превратить пугающий всех мрак расставания в ритуал обычный и даже забавный.
Ахматова часто скрытничала, не любила исповедальных разговоров и тем более старалась не выплескивать на ближних своих тревог. Сейчас можно было бы вспомнить, что, в течение тринадцати лет отмечая смерть Сталина, она робко пошучивала: «Хорошо, меня с собой не прихватил. Ведь ему там без меня, наверно, скучно будет. Сейчас покручивает ус и хмурится: заждался!»
Утром 5 марта, в субботу, на второй или третий день пребывания в санатории, Ольшевская на несколько минут покинула комнату. Было время завтрака, Ахматова пожаловалась, что чай холодный. Когда же Нина вернулась, ее попросили не входить в комнату. Через несколько минут, после недолгой битвы за жизнь, Ахматова скончалась. Вышло именно так — Сталин таки послал за ней. Она ушла в день его смерти, который всегда отмечала как всеобщий праздник освобождения из мрака.
Тело Ахматовой, прежде чем отправить в Ленинград, поместили в московском морге, который, как это ни удивительно, оказался при больнице, расположенной в здании старого Шереметевского дворца. И здесь на фронтоне был виден герб с девизом, сопровождавшим Анну чуть ли не всю жизнь, — «Deus conservat omnia».
Похоронные хлопоты осложнялись и затягивались из-за выходных дней и предстоящего праздника 8 марта. Когда Иосиф Бродский с Владимиром Зыковым пришли на комаровское кладбище, чтобы подобрать место для могилы, мужики с лопатами были пьяны и веселы — предстоял сбор цветов со свежих могил для праздничной продажи.
Согласно завещанию Ахматовой ее отпевали в Никольском соборе в Ленинграде. Здесь в боковом приделе и поставили гроб с телом, сотни человек пришли попрощаться с ней — кто-то в последний раз, но для большинства молодых людей это была одновременно первая и последняя встреча. Об официальной части похорон, проходившей в Союзе писателей (в еще одном дворце Шереметева), сообщалось в газетах. Толпы заполнили церковь и близлежащие улицы. По пути в Комарово на несколько минут задержались в скорбном молчании у Фонтанного дома.
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожила под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца… Я нищей
В него вошла и нищей выхожу…
Затем самые близкие поехали за город, чтобы проводить тело Ахматовой к месту последнего упокоения — среди соснового леса, ведущего к озеру.
Эпилог
Белым-бело, радостно и светло — завтра Рождество! Анна сидела под старым дубом в Царском. Теперь знала точно — старику триста шестьдесят пять лет. Сам сказал, роняя золотистые желуди ей под ноги. Ноги… Странное слово, и к чему оно? Так невесомо, так прозрачно тело… Сегодня Святки — их с Коленькой день. Царскосельский парк бел и светел, даже нимфы в деревянных клетках просвечиваются белизной. Сквозь руки Анны скользят снежинки — их не задерживает ни связанный моток синей шерсти, ни крючок, которым она ловко работает. Длинная белая аллея, уводящая к Царскосельскому пруду, начинается здесь, прямо перед скамейкой. Анна вглядывается в кружение туманного вихря — там, у пруда, и наконец различает крошечный силуэт, движущийся невесомо из белого тоннеля. Он приближается, обозначаются родные черты, жесткая шинель и… Что это? Ах, тот самый букет! Кажется, георгины «белый лебедь».
— Орхидеи из Патагонии! Тебе. — Он взял ее невесомую руку, заглянул в лунные глаза. — Простила?
— Да. Простил? — Она взяла цветы.
— Простил.
— Бог сохраняет все. Я жалела те бедные белые георгины, которыми ты исхлестал свои сапоги.
— Ты не особенно жалостлива. Была… А я — глуп. Человеческая глупость — одно из лучших изобретений высшего разума. Мудрая безошибочность — это же вечная скука, никогда не ошибаться — пытка. В тот день у Гостиного Двора… Ведь все было так просто… Так элементарно просто!
— Если бы… Если бы только знать… — Анна закрепила петлю и встряхнула связанный шарф. — Вот тут есть ниточка, за которую потянуть — и все можно распутать.
— Мы тянули за разные… И запутались сами. Я ведь многое понял… — Гумилев привычно повертел шеей. — Зачем было таскать эти жесткие воротники! — Он сорвал и отбросил крахмальную «удавку». Анна впервые заметила, как тонка и беззащитна его шея, и быстро окутала ее мягким шарфом. Задержалась у самого лица. — Твой цвет — к глазам.