Мицос Александропулос - Сцены из жизни Максима Грека
Если бы судией был он сам, то, зная оба языка, он, разумеется, вынес бы справедливое суждение. Но к кому попадет на испытание иноземный ученый? Кто будет ему судией? Господи! Монахи и игумены подчас вовсе неграмотны, да и многие епископы тоже! Неученые или недоученные. Ежели один неуч судит другого, беда невелика, они друг друга достойны. А ежели иноземный ученый окажется и в самом деле мудрым, просвещенным учителем, что тогда? О господи!
Монах вздохнул. До сих пор мысли его были направлены на то, чтобы защитить монастыри и церковь, новое, неопытное христианское государство от невежества и хитроумия многочисленных бродячих магов и шарлатанов. Но разве не надлежало подумать и о мудром ученом — как защитить его от невежества и неприязни темного клира? Чем разнятся люди невежественные, поставленные в судьи, от страшной машины, которую сооружает дьякон Иван? Ничем. Пустые головы, кимвалы звучащие.[222] Сядут сверять слово за словом, букву за буквой. И по неведению своему могут сурово и несправедливо осудить знающего человека, ежели заменит он одно слово другим, равным по смыслу или, быть может, более сильным, чем то, что употребил сейчас Максим, ежели изменит порядок слов, придав течению речи особую красоту и музыкальность — не исказив содержания, а украсив его… О нет! Следовало защитить ученого от неученых, чтоб не обошлись с ним дурно, когда он принесет им свет знаний своих, чтоб не прогнали с позором, не обидели, не ранили. Стало быть, надобно сделать перевод вольным и дать свободу действий тому, кто будет проходить испытание. Этого требуют и справедливость, и польза дела.
Поэтому рядом со старым переводом Максим написал еще один. Позволил себе некоторую игру слов, изменил их порядок, ввел выражения, которых не употребил ранее. И еще позаботился о том, чтобы фразы обрели несколько иной ритм. Местами — чуть легче, мягче, проникновеннее; местами — по-прежнему ровный, строгий, логичный. И там, и там — своя музыка. Ведь музыка — речь души. А души людей, хоть и рождаются из одного источника, обретают многообразие в пути по разным дорогам жизни — тут ширь, равнина, беспредельная степь, а тут горы, ущелья, непроходимые чащобы. Здесь суша, а там море, но ведь и на море встречаем мы то равнины, то горы и пропасти. Так суждено человеку.
«И еще спросите его, каким размером сочинены эти строки.
Ежели скажет эпическим, то он прав. Но ежели назовет элегический, то не согрешит против истины.[223]
Спросите его тогда, сколько стоп имеет тот и другой размер.
И ежели ответит, что эпический размер имеет шесть стоп, а элегический — пять, то знайте, что ответил он верно, и не имейте никакого сомнения.
Примите этого человека. Он ученый и принесет вам пользу…»
Максим испытывал облегчение — теперь он исполнил свой долг сполна.
И все же чего-то недоставало, чего-то очень важного он недосказал… Старец перечитал все послание сначала. Взгляд его задержался на последней строке. Он прочитал ее еще раз:
«Примите этого человека. Он ученый и принесет вам пользу…»
Некоторое время Максим смотрел на свежую запись с тем странным чувством, с тем тайным волнением, которое вызывает в душе внезапное появление лица, сыгравшего некогда, много лет назад, роковую роль в твоей жизни. Давно это было, очень давно. Память сохранила не все, ускользнули детали, расплылись черты… Но что-то в этих очертаниях кажется тебе знакомым и смутно волнует… Сердце тревожно замирает в предчувствии бурного наплыва воспоминаний, скопившихся, словно вода за плотиной, в укромных уголках сердца, в глубинах зрачков…
«Примите его…»
А потом?
И вот разом к сердцу прихлынула кровь, к глазам — жаркие слезы. То, чего не хотел и не мог помнить все эти годы, воскресло в одно мгновение — Даниил, Топорков, великий князь Василий, соборные суды в Москве, отряды княжеской стражи, костры у входа в келью, лютая зимняя стужа и мрак темницы, тяжкие муки свои там, в бессолнечном мраке; целая буря злых духов — страсти, корысть, себялюбие, властолюбие — заплясала вокруг несведущего, беззащитного человека, скромного писца.
«Примите его…
Примите его, братья, с любовью и честью. Пусть останется в вашей стране — сколько ни пожелает. Награждайте его, не скупясь, и, ежели пожелает возвратиться на родину, отпустите его с миром…
Отпустите его с миром, не удерживайте у себя насильно. Это не похвально и не справедливо и для земли вашей не полезно. И, как знаете вы из Писания…»
Он хотел напомнить о трех ангелах и гостеприимстве Авраама.[224] Однако другое видение вдруг вспыхнуло и завладело его воображением, оттеснив первое.
Сцену с Авраамом и Саррой или другую — с Лотом, изъявившим готовность ради гостей пожертвовать своими девственными дочерьми, а также иные сцены из Бытия и Исхода, евангельские притчи, изречения апостолов в защиту странников и путников — сколько раз писал он об этом, сколько раз говорил… Нет, теперь он к этому не вернется. Он скажет о том, другом видении, что вспыхнуло и погасло, как светлячок. Однако потом явилось вновь, приблизилось, озаряя ровным и сильным светом, как в ясные дни обнимает вселенную солнце.
…как на небе светлое солнце…
Да, не было другой истории, которая столь сильно очаровала бы его сладостным сиянием доброго поступка. Еще лучезарнее, чем дворец царя феаков, была его доброта, любовь и сочувствие к неизвестному измученному скитальцу, выброшенному на берег свирепой бурей. Золотой птицей слетел с царских уст святой закон гостеприимства, и никто другой не выразил его отраднее, чем Алкиной:
Приглашаю
Выслушать слово мое вас, людей феакийских, дабы я
Высказать мог вам все то, что велит мне рассудок и сердце.
Гость иноземный — его я не знаю; бездомно скитаясь,
Он от восточных народов сюда иль от западных прибыл —
Молит о том, чтоб ему помогли мы достигнуть отчизны.
Мы, сохраняя обычай, молящему гостю поможем;
Ибо еще ни один чужеземец, мой дом посетивший,
Долго здесь, плача, не ждал, чтоб его я услышал молитву,
Должно спустить на священные воды корабль чернобокий,
В море еще не ходивший; потом изберем пятьдесят два
Самых отважных меж лучшими здесь молодыми гребцами…
Старец закрыл уставшие глаза. Сколько раз за долгие годы вызывал он волшебное видение корабля, направляющегося наконец после стольких испытаний к Итаке: пятьдесят два сильных гребца, налегающие на весла, и Одиссей, забывшийся на палубе бестревожным, усладным сном…