Андрей Чегодаев - Моя жизнь и люди, которых я знал
3. Я был вынужден ехать сразу вслед за институтом, так как институт не успел из‑за спешной эвакуации оформить мои документы (так же, как и других, вернувшихся из ополчения). А мои документы все пропали вместе со штабом нашей дивизии во время немецкого окружения за Вязьмой. Сейчас я уже получил новый (трехмесячный пока) паспорт и на днях должен получить военный билет. Как будут в дальнейшем мои военные дела — не совсем представляю — покуда что институт вернул меня из ополчения и будет доставать броню или отсрочку, как понадобится. Но, может быть, меня пока и не будут призывать (из‑за здоровья и работы в институте) — не знаю. Как бы то ни было, институт будет оформлять так или иначе возможность для меня работать в институте, а если даже потом будет как- нибудь по — другому — тогда ты будешь читать лекции вместо меня, только и всего.
Все это лучше гораздо, чем я мог ожидать, когда вернулся в Москву и ехал сюда — куда глаза глядят, ничего не представляя о своей будущей жизни!
Меня особенно трогает отношение людей, даже малознакомых, как многие, в конце концов, в институте. С помощью института можно будет устроить очень многое из бытовых и материальных сторон здешнего существования. Но главное то, что мы здесь будем среди не только знакомых, но и близких людей. В первую очередь, конечно, Соня с матерью и Фаворские, но также и многие мои студенты, в особенности бывшие со мною вместе, и многие художники. Здесь оказался, к моему большому удовольствию, Лазарь Ремпель, который живет здесь уже 4 года — с ним я провожу много времени, и он очень мне нравится (они уже успели с Владимиром Андреевичем тоже подружиться!). Тут вообще масса знакомых людей: М. П.Кристи, Б. Н.Замошкин, О. ИЛаврова, ПД. Покаржевский, К. Н.Истомин, скульптор А. Т. Матвеев (лучший и крупнейший советский скульптор), скульптор С. Рабинович, художники Ржезников, Хазанов, Вильковир и т. д. На днях должны приехать Дейнека, Осьмеркин, Шегаль. Может быть, и молчание Виктора Никитича нужно понимать так, что он уже едет сюда? (Здесь в этом уверены, хотя я не верю).
Второе — город. Трудно представить себе что‑либо красивее, оригинальнее, ярче! И природа, и старая архитектура, и восточный быт действуют на душу, как какой‑то целительный бальзам, так все это хорошо для глаз. Тут тепло: снег больше двух дней не лежит (два раза был), а потом снова тепло, жуки и муравьи вылезают на солнце, трава зеленая, небо лазоревое, в шубе — жарко, нельзя надевать. И для тебя, и для Машукушки так хорошо будет приехать в тепло (даже если во время приезда будет снег — это на минуту!) Машукушка тут вылечится от всех своих фурункулов. Так хочется поскорее вас увидеть здесь! Так хочется, чтобы письмо уже не застало тебя в Пензе, чтобы ты и Машенька уже ехали сюда, в Самарканд! Я совсем не пойму, что из моих писем ты получила. Я писал из Свердловска, очень ласковые, мне жалко, если не дошли во время. Теперь все равно, скорее, скорее приезжайте сами!
В Москву институт послал броню на комнату, через Всесоюзный Комитет по делам искусств в Куйбышеве. Там, верно, еше не получили (в домоуправлении). Но комнаты, когда нужно будет возвращаться в Москву, можно будет просить и другие — м. б., даже так будет лучше, только бы вещи и книги не растащили. Я пошлю сегодня телеграмму Дусе (т. к. Лазаревы не отвечают — я им уже не раз писал об этом), чтобы она присмотрела за тем, чтобы все, что можно куда‑нибудь перенесли (м. б., к ней, к Лазаревым, к Вере Степановне?), а также пошли телеграмму и Олимпиаде Ивановне (Андреева — это ведь ее фамилия? Я не знал ее фамилию)[20]. Но это, я думаю как‑нибудь может быть уже и сделано — ведь должны же были сделать какую — ни- будь опись или акт, когда занимали комнаты.
Самое важное — чтобы ты и Машукушка были здоровы, чтобы вам легко далось путешествие, чтобы оно было сделано как можно скорее, чтобы вы поскорее здесь отогрелись, наелись, вылечились, отдохнули, Наташенька и Машукушка мои самые любимые, драгоценные! Целую вас бесконечное число раз крепко — крепко! Скорее приезжайте. А.
Это было первое известие от папы! Почему‑то это письмо из Самарканда обогнало его письма из Свердловска. Это было какое‑то радостное, неслыханное чудо: папа жив, папа ждет нас в Самарканде, сказочно — прекрасном, теплом! (Обо всем негативном, что он встретил тогда в Самарканде, отец умолчал.) Тотчас же начались сборы. Ехали мы до Самарканда долго, чуть ли не месяц — в Ташкент приехали 19 января 1942 года. Мне в этот день исполнилось 11 лет. Мама подарила мне чудесную узбекскую тюбетейку, но главным подарком оставалась скорая встреча с папой.
Я узнал, что Московский художественный институт расположился в двух медрессе на Регистане. Я приехал туда и каким‑то вдохновением решил прежде всего явиться к Владимиру Андреевичу Фаворскому. Он обитал в маленькой каменной, без окон и с простым проемом в толстой стене вместо двери, худжре (монастырской келье) в медрессе Тилля — Кари с женой Марией Владимировной, младшим сыном Ваней и дочерью Машей (которая года на три была старше моей дочери Маши). Владимир Андреевич нисколько не удивился моему появлению: он просто взял два чемодана, поставил их на широком низком пороге, ведущем в худжру и сказал, что это мое место в их доме. На этих двух чемоданах Фаворского я и жил довольно долгое время. И он тут же накормил меня обедом. От него я пошел в медрессе Шир — Дор, где разместилось институтское начальство, многие профессора и студенты. Я сразу узнал, что Художественный институт вовсе не уехал из Москвы в первых числах октября — институт во главе с Сергеем Васильевичем Герасимовым уехал из Москвы только в середине этого месяца (кажется, 15–го числа), и приехал в Самарканд немного раньше меня. А в том эшелоне, который я так неудачно пытался догнать, уехали Горощенко, Лейзеров, Денисов и еще кто‑то со своими семьями и всем своим имуществом, включая мебель, прихватив с собой шестерых наиболее бойких студентов (включая Костю Максимова) и старикашку Моора, когда‑то известного плакатиста, превратившегося ныне в беспробудного пьяницу. Поведение партийного институтского начальства во время эвакуации из Москвы ничем не отличалось от его же поведения в момент записи в ополчение.
Наконец я пошел к Горощенко (Грабарь все еще был на Кавказе). Я дал ему мое удостоверение, написанное по приказу Солодовникова. Прочтя его, он скривил физиономию в очень кислой улыбке и начал молча записывать меня в какую‑то толстую конторскую книгу. Он задал мне только один вопрос: «Еврей?» Я очень удивился — разве в моем имени и фамилии есть что‑нибудь, напоминающее имена потомков царя Соломона Мудрейшего? Господин Горощенко, кроме всех прочих своих добродетелей, был антисемитом.