Евгений Глушаков - Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Тут же увязался и получил объяснение другой факт, не менее страшный – собственная бездетность: не было отца – не будет и сына. Опять возмездие! Вот оно – исполненное только на половину и потому неисполненное: «Почитай отца твоего и матерь твою… чтобы продлились дни твои, и чтобы хорошо тебе было…» А значит, и дни его не продлятся… Возмездие! Пропасть, разрыв поколений и времён, истоки которого были только обозначены отказом его матери вернуться к мужу. Но всё это их общая вина, их общая трагедия…
По возвращении в Петербург Александр Блок начинает обдумывать новый замысел – поэму, в которой попытается всё-таки обрести отца и восстановить связь времён, поэму о своих генеалогических корнях, а ещё о России, о революции с расширением в историческую перспективу. Композиционным, смысловым и философским центром произведения должны будут послужить две судьбы: его и отцовская. Только вот загвоздка – своей он ещё и знать не может, а отцовская не на его глазах совершалась. Опять – пропасть, опять – разрыв…
До последних своих дней Блок будет работать над этой поэмой, которую назовёт «Возмездие». Напишет несколько глав, иллюстративно-поверхностных и суховато-холодных и даже обмолвится в ней немногими гениальными строфами. Но разорванность центральных судеб, их неопределённость обрекала автора на поражение – его наиболее грандиозный замысел окажется наименее воплощенным. И это тоже будет возмездием.
Нужно сказать, что и до смерти отца, так много для него прояснившей, Александр Блок уже несколько лет жил с ощущением близкой расплаты, некого исторического возмездия. Ещё в 1908 году в письме к Станиславскому поэт делился своим предчувствием близящейся революции и призывал идти навстречу жизни, навстречу реальности с открытым сердцем: «Не откроем сердце – погибнем (знаю это как дважды два четыре). Полутораста миллионная сила пойдёт на нас, сколько бы штыков мы ни выставили, какой бы «Великой» (по Струве) России не воздвигли».
А несколькими месяцами позднее, уже в письме к Розанову, поэт не оставлял одряхлевшему режиму даже этой последней надежды – надежды на открытое сердце: «Современная русская государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость (…) Революция русская в её лучших представителях – юность с нимбом вокруг лица. Пускай даже она не созрела, пускай часто отрочески не мудра – завтра возмужает».
Ещё резче, нетерпимее звучат отзывы поэта о современной ему России в переписке с матерью. Вот отрывок из его письма от 13 апреля 1909 года: «А вечером я воротился совершенно потрясённый с «Трёх сестёр». Это – угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся каким-то чудом не заплёванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины…»
И знаменательное продолжение того же письма: «Все живём за китайскими стёклами, полупрезирая друг друга, а единственно общий враг наш – российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники – не показывают своего лица, а натравливают друг на друга… Или надо не жить в России, плюнуть в её пьяную харю, или изолироваться от унижения – от политики, да и «общественности» (партийности)…»
Осознавая эти истины ещё в 1909 году, Александр Александрович, увы, не поостерегётся в 1917 и не изолируется ни от одного, ни от другого. Обманется, может быть, посчитав, что с революцией Отечество стало иным. И только перед смертью отрезвление – те же горькие безотрадные эпитеты в его адрес…
Впрочем, и Западный мир не казался поэту блаженным оазисом. Его письма из заграничной поездки не менее красноречивы, чем только что приведённые: «Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще – вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно-грязная лужа…» Ожидать других, более лестных оценок действительности, от молодого поэта, преисполненного романтических идеалов, было бы, пожалуй, глупо.
К тому же, душевная боль только-только перенесённой, но неизжитой Блоком драмы, ещё свежа и не выносит соприкосновения с окружающим, которое поэтому и представляется ему чем-то грубым и жестоким. Страстное, огульное неприятие жизни в такие моменты – ни что иное, как вопль измученной души поэта, души, с которой, можно сказать, заживо содрана кожа.
Пока Любовь Дмитриевна была далеко, Александр Александрович томился ревностью и одиночеством. Призывал жену вернуться, надеялся, что с её возвращением и мука пройдёт. Оказалась – не прошла, а только прибавилось боли. Оказалось, она – Люба и была этой болью.
Когда-то, перед женитьбой, называвший её «осанной моего сердца бедного, жалкого, ничтожного», восторгавшийся: «Ты – Звенящая, Великая, Полная», – теперь, в феврале 1910 года Блок мыслит о своей супруге совсем иначе. Вот его слова из записной книжки: «Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей… Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе – мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только коснётся жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как её отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком, – страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь её поповский род, Люба на земле – страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные…»
Когда-то казавшаяся поэту воплощением Вечной женственности, теперь Любовь Дмитриевна чуть ли ни олицетворяет для него все язвы Мирового Зла. И тем более неожиданным оказывается вывод, который делает Блок: «Но – 1898–1902 (годы) сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю её». Предшествовавший этому заключению перечень обид, как мы видели, был весьма протяжен: Люба и такая, и сякая… Похоже поэт говорит и о родине: Россия – и такая, и сякая… Однако в обоих случаях все недовольства и обвинения оканчиваются признанием в любви:
Грешить бесстыдно, непробудно,
Счёт потерять ночам и дням,
И, с головой от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в Божий храм.
Три раза поклониться долу,
Семь – осенить себя крестом,
Тайком к заплёванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да ещё семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери,
Икнув, ногою отпихнуть.
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщёлкивая счёт,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод.
И на перины пуховые
В тяжёлом завалиться сне…
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краёв дороже мне.
Впрочем, этот трагический параллелизм в восприятии любимой женщины и родины высказан Блоком и напрямую: «О, Русь моя, жена моя…»