Анатолий Алексин - Перелистывая годы
Из блокнота
Когда Лёвчика приглашали в гости, его прибытие назначали на более позднее время, чем остальным. Поскольку остальные считали хорошим тоном чуть-чуть опаздывать, забывая, что точность – это «вежливость королей», а он, тоже нарушая королевские принципы, являлся на полчаса раньше.
Толстенький, кругленький, как колобок, он сразу же из прихожей, минуя гостиную, вкатывался туда, где был накрыт стол. И принимался его разрушать… Он обожал поесть. До появления других гостей его пухлые сарделькообразные пальчики успевали пройтись по всем блюдам.
Позже я узнал, что одной из причин неуемного аппетита был диабет: это уж не вина, а беда.
Внешне он выглядел столь зазывно приветливым и улыбчивым, что его и прозвали Лёвчиком. Но в прошлом он был для всей страны Львом Романовичем Шейниным – начальником следственного управления по особо важным делам прокуратуры СССР.
Его нарекли Лёвчиком, а он в ответ звал знакомых Вовчиками, Борьчиками. Меня же, соответственно, Тольчиком…
– Ну, Тольчик, что обо мне говорят?
Подобный вопрос он при встрече задавал всем. И ласкательно, но и со следовательской пристальностью заглядывал в глаза собеседникам. Ему важно было знать, что говорят и что думают не столько о его настоящем, сколько о его прошлом. В настоящем-то у него были весьма мирные чин и профессия: заместитель главного редактора журнала «Октябрь», драматург. Но в былые годы…
Когда собеседники впадали в воспоминания о минувшей, но незабываемо-ужасающей поре, Лев Романович, забегая вперед, как бы превентивно оборонялся:
– Прокуратура Союза занималась только уголовными делами. Исключительно уголовными!
При всей сговорчивости (не считаю это достоинством) своего нрава я однажды не вытерпел:
– Но ведь обвинительные речи на политических процессах произносил Вышинский… а он, помнится, был генеральным прокурором. Вы-то занимались уголовниками… А он?
– Во всех этих прискорбных случаях Андрей Януарьевич не представлял прокуратуру, а выполнял задания политбюро и лично Сталина.
Не в силах отделаться от застарелой, въевшейся привычки, он произносил имя-отчество генерального прокурора с оттенком подобострастия.
Однако в дни еще не начавшей холодеть «оттепели» на экраны телевизоров проскочили кадры кинохроники, неосмотрительно увековечившие те самые политические процессы. Те самые, в которых судьбы недавних лидеров государства, маршалов, наркомов предопределялись многочасовыми речами Вышинского. Суть же речей-приговоров сводилась к одному: «Собаке – собачья смерть!»
Как рассказывал один из вовремя ушедших на покой прокурорских деятелей, кто-то не побоялся напомнить Андрею Януарьевичу, что «собака – лучший друг человека», что собаками были милые и беззащитные Муму и Каштанка… Тогда главный обвинитель начал провозглашать с трибуны Октябрьского зала Дома союзов, который можно было бы считать удручающим памятником самых громких сталинских судилищ: «Смерть фашистским убийцам!», «Смерть фашистским наймитам!». Не догадывался, быть может, что сам был эсэсовцем во плоти…
Так вот, кинохроника, к содроганию Льва Шейнина, продемонстрировала на всю страну, как он то и дело услужливо подбегал, подкатывался к сатанинской трибуне и подкладывал, подсовывал Андрею Януарьевичу листки, папочки – одним словом, шпаргалки.
Случилось так, что я и всерьез столкнулся с Лёвчиком… Очень уважаемая газета по его инициативе развернула на своих страницах обсуждение: брать или не брать предприятиям и учреждениям «на поруки» уголовных преступников, ручаясь за их перевоспитание и одновременно освобождая их, таким образом, от возмездия.
Между прочим, Лев Романович, предварявший вместе с Вышинским гибель «политических преступников», обычно гордился тем, что его уважают и даже любят уголовные преступники и что они нежно именуют его «Романычем». Отец рассказывал мне, что в сталинских казематах, где он томился, уголовникам неизменно отдавалось предпочтение: они считались «своими». Так вот… На беседе с Аджубеем, подводившей итог газетной дискуссии, я непримиримо высказался против «гуманной инициативы» Льва Романовича, сказал, что жалеть можно либо того, кто убивает, либо того, кого убивают, – совместить эти сострадания невозможно. И еще напомнил слова выдающегося политика: «Либерализм к уголовникам есть худший вид пренебрежения к своему народу». Не ведал я, разумеется, что «мирная инициатива» бывшего сподвижника Вышинского уже одобрена Никитой Сергеевичем и что редакционное обсуждение носит формальный характер. Это дало возможность Лёвчику обвинить меня в «интеллигентской панике».
Вообще эпитеты, происходящие от слова «интеллигенция», Романыч, я заметил, употреблял только в значении негативном. Потому, должно быть, что истинные интеллигенты относились к нему гораздо хуже, чем уголовники.
После обсуждения Алексей Аджубей обнял меня и шепнул:
– Пойми: надо попробовать… Вдруг перевоспитаются!
Затея с «поруками» рухнула даже быстрее, чем я предполагал. Ужасающая волна убийств, насилий, грабежей смыла шейнинскую идею и вынесла на поверхность хрущевское постановление «Об усилении борьбы с преступностью». В день публикации того документа Аджубей, которого я глубоко почитал и почитать продолжаю, уже более крепко обнял меня и извинительно произнес:
– А твоя «интеллигентская паника», выходит, была гонгом… который мы не услышали.
Когда Льву Романовичу ненароком напомнили о том, что в Большом терроре прокуратура играла роль одного из главных сценаристов, он, как к беспроигрышному защитительному аргументу, прибегал к факту своего ареста в финальный период сталинского правления. Шейнин был трусоват: боялся собак, молний, неожиданного скрипа дверей…
Вспомню очерк Василия Гроссмана «Треблинский ад». Очерк и тогда уже наводил на мысль, что ад сталинских лагерей вполне сопоставим с адом Треблинки. Процитирую строки о том, как в день восстания узников вели себя их лагерные палачи:
«Они, существа, столь уверенные в своем могуществе, когда речь шла о казни миллионов… оказались презренными трусами, жалкими, молящими пощады, пресмыкающимися, чуть дело дошло до настоящей смертной драки».
Нет, я не ставлю все-таки знака равенства между убийцами гиммлеровской Треблинки и советниками, помощниками главного официального обвинителя ни в чем не повинных, голос которого предрешал приговоры в Октябрьском зале. Хотя… Они, старательно изобретавшие «обоснования» и «оправдания» сталинских зверств, вполне могут быть названы соучастниками.