Петер Вайдхаас - И обратил свой гнев в книжную пыль...
Мне не хотелось этому верить. День и ночь я был на ногах, разносил по разным учреждениям города плакаты и проспекты, ходил по редакциям газет и радиостанций. Ведь это была первая выставка, за которую я отвечал самостоятельно!
В бесплодных хождениях меня все время сопровождала сотрудница Гёте-Института, отвечавшая за культурные связи с общественностью. Это была серьезная темнокожая женщина с ярко выраженными чертами лица индианки. Она прекрасно говорила по-немецки, с немного резковатым акцентом, и полностью соответствовала типу аргентинских интеллектуалов, так недостававших мне на выставке. Мой интерес к этой женщине, излучавшей столь удивительно волевой и в то же время очень женственный шарм, рос с каждым днем.
Во время наших многочасовых мытарств я начал расспрашивать ее о ней самой, о ее семье. Она была замужем, но жила отдельно от мужа, в то время в Аргентине не было разводов, у нее было двое детей, шестилетний сын и двухлетняя дочь. Ее отец, известный геолог, был деканом университета, мать — биолог, также профессор университета. Лозунги на стенах «Libertad para Marta» («Свободу Марте!»), которые можно было видеть повсюду в городе, имели прямое отношение к ее сестре — она была коммунисткой и сидела в тюрьме.
Однажды вечером, когда мы совершенно без сил от поездок на жаре в течение целого дня по городу вернулись назад в центр, я пригласил ее на ужин в один ресторанчик, чтобы вместе отведать прекрасный аргентинский стейк.
Я хотел больше знать об этой стране, ее людях, их жизни и образе мыслей. Я расспрашивал горячо, без устали. Все мои вопросы свидетельствовали о полном невежестве или обывательском любопытстве и страсти к познанию, и она каждый раз смеялась, когда я спрашивал примерно в таком духе:
— А что вы думаете по поводу сегодняшней политической обстановки в вашей стране?
Она смеялась, но смех был невеселый, а потом говорила о гнетущей ее ситуации с сестрой, о карательных мерах со стороны военных, о взрывоопасных настроениях в университетах. И тогда я чувствовал напряженность, интенсивность ее жизни и всех тех, о чьей борьбе она рассказывала. Мне сразу захотелось во все это вмешаться, стать их соучастником.
Мы разговаривали до тех пор, пока ресторан не закрылся, тогда мы перебрались в соседний парк, где, лежа головой к голове на прохладной каменной скамейке, продолжили нашу беседу до рассвета.
Ощущение было такое, что я попал на Луну. В ту ночь, глядя в бесконечное пространство южноамериканского звездного неба, в тысячекратном окружении стрекочущих сверчков, я вступил на каменистый путь любви к этому континенту.
Я понял, что все здесь меряется мерками иной гуманности, чем на нашем оппортунистическом и обедневшем по части человеколюбия континенте. Южная Америка, этот гористый континент, таит в себе живительную силу, переходящую в жилы и кровь его обитателей, которым постоянно приходится иметь дело с масштабными стихийными бедствиями, уготованными для них могучей природой, а частенько и ее грубыми необузданными антиподами в человечьем обличье, отчего в крови и сердцах латиноамериканцев крепнет упрямая любовь ко всему человеческому. Камень и кровь стали для меня природными составляющими этого континента, на который я обратил в ту ночь свой взор и захотел с того момента познать и изучить его.
В ту ночь произошло еще кое-что. Я познакомился с типично латиноамериканским явлением. Конечно, подобные заведения есть и в других частях света, но не в такой цивилизованно развитой форме, акцептированной обществом и даже «признанной» народом.
Когда мы поднялись на рассвете со скамейки, где связали себя сказанными в ночи словами, и встали наконец лицом друг к другу, то поняли, что между нами, людьми совершенно разного происхождения и разного жизненного опыта, перекинулся мостик. И мы решили пойти по нему на сближение.
Мы медленно направились к расположенной неподалеку главной улице. Остановилось такси.
— Ты должен сказать: A un hotel para horas, — шепнула она мне в ухо.
Я захлопнул дверцу.
— A un hotel para horas! (В гостиницу «на час»), — выдавил я сквозь зубы.
— Э-э? — Таксист явно не понял.
Я постарался произнести более четко.
— …un hotel para horas!
Непонятливость шофера усугубляла ситуацию, делая ее все более щекотливой. Он полностью развернулся к нам и бесцеремонно переводил взгляд с «черной» женщины на гринго и обратно.
— Que-e-й quieren? (Че-го-о вы хотите?)
— Un hotel para horas! — произнесла она звонким голосом.
Водитель еще раз глянул на одного и другого, кивнул и поехал. Мы покинули город. Мне казалось, мы ехали бесконечно долго. Наш разговор смолк. Я смотрел в окно машины.
Людей на улицах еще не было. По одну сторону дороги дома стояли погруженные в ночь, по другую на них надвигался вместе с белыми облачками, освещенными первыми лучами восходящего солнца, новый жаркий день. Наконец мы завернули на территорию, окруженную, словно крепость, высокими каменными стенами. Мы объехали небольшую площадку: перед трехэтажным зданием навес, завешенный с трех сторон тяжелыми коврами. Такси останавливается только тогда, когда мы въезжаем под боковой ковер. Навстречу выходит гостиничный слуга в ливрее и молча протягивает раскрытую ладонь.
— Сколько?
Я кладу ему на ладонь деньги. Мы входим в белый лифт и поднимаемся наверх. Вот дверь лифта отворилась, и перед нами опять стоит слуга в ливрее.
— Что вы желаете? Шампанское? Сей момент!
Он возвратился с бутылкой и двумя бокалами, открыл дверь. Мы вошли в чистую белую комнату. Я заплатил. Он тихо затворил за собой дверь. Мы остались одни.
Дора В. с «товарищем» Ферро, который позже еще сыграет свою роль в нашей жизниЕе звали Дора В., подруги называли ее «negra»[3] — своими густыми черными волосами и темной кожей она выделялась даже среди аргентинцев. Я стал звать ее «негритосик», потому что «Дора» звучало слишком по-немецки.
Семья вела отдаленное происхождение от последнего княжеского рода инков Гарсиласо. Этот божий наместник, равно как и светский правитель, обладал в своих владениях «правом первой ночи» и потому сотни первенцев новобрачных — потомков этого легендарного князя — бегали в регионе Анд, этом месте бывшего поселения инков.
Я сообщаю об этом, поскольку мне казалось, что эти люди, которых я вдруг получил право называть «моя семья», сохранили в себе чрезвычайно много от индейского образа мыслей и поведения и очень мало от европейского менталитета испанцев или итальянцев.
В особенности отец, дон Рамон, с его широким приветливым лицом — скуластым, как у старого касика[4], — и манерой поведения, непредсказуемой даже для собственной семьи. Легенд, сложенных о нем за последние десятилетия — ему было уже под восемьдесят, когда я с ним познакомился, — хватило бы на несколько книг. И частенько случалось так, что местные радиостанции пересказывали их в эфире…