Борис Садовской - Морозные узоры: Стихотворения и письма
Насчет библиотеки обратиться надо к А. И. Успенскому [83], директору Московского отделения.
Шереметева – Садовскому
27 декабря 1922 г Москва
Опять через несколько лет перерыва пишу Вам, мой милый старый друг. <…> После 3-х летней добровольной ссылки я вернулась в Москву и, несмотря на то, что занята целые дни, чувствую себя у тихой пристани и надеюсь, что отсюда выеду только в Новоспасский [84], если к тому времени «товарищи» еще будут пускать туда желающих.
Ну а пока живу, вернее, учу, учу до того, что не вижу дня, думаю, что учу скверно, но имею довольно много учеников. Никуда не тянет, никого не хочется видеть, кроме тех, с кем могу вспомнить прошлое. С'est un bonheur се pouvoir dire te en souviens – tu [85].
Дети уже большие. Наташа уже до меня доросла. В общем, живешь только для них, и хорошо, а то совсем было бы без смысла всё это трепание по Москве. Мне так бы хотелось поговорить с Вами, на бумаге это не выходит. Ведь мы одни из последних могикан.
Борис Александрович, милый, ответьте хоть несколько слов, сейчас я в таком состоянии, что мне нужна дружеская поддержка, иначе у меня в душе ничего не останется. Не смейтесь. Мне очень грустно и очень тяжело, а на душе пусто, пусто, как в доме после уплотнения: шум и движение, а пусто и печально. Вы любите лампады? Я повесила везде, где могла. Два-три года жизни в монастыре дали отпечаток. Для чего?
Читали ли Вы А. Н. Муравьева? [86]. Меня он очень интересует и как мыслитель, и как человек, и как писатель.
Что Вы пишете?
Сколько лет мы с вами знакомы, пожалуй, лет 20?
Садовской – Шереметевой
5 февраля 1923 г. СПб.
Наконец-то весточка от Вас, дорогой друг, Ольга Геннадиевна!
Но где же я? С 1-го октября в Петербурге, в клинике. Лечусь изо всех сил и надеюсь белые ночи встретить на ногах. А пока лежу. Не от слабости, а для улучшения походки. Оттого и почерк гнусный.
Зачем это, Ольга Геннадиевна, – для кого пишется: если Вы меня забыли, что не пишете и т. д., точно еще у Ведерниковых [87] в почту играем. Могу ли я забыть Вас, когда Ваш образ ярче всего сияет в туманных снах памяти, в том бреду, которым кажется юность на склоне лет? Тьфу, какая витиеватость вышла – точно у Тургенева – но не виноват – лучше «Первой любви» Тургенев ничего не написал, а там всё витиевато и всё верно. Не бойтесь старости – чрез нее, как через воду, всё видно. Мое глубокое убеждение (на опыте понял), что живо и существует одно прошлое — настоящее же и будущее лишь переходные ступени к прошлому.
Прошлое и есть то, что мы называем вечностью: мир кончится, прошлое останется вечно.
Муравьева не читал, а Вам горячо рекомендую достать книгу С. Булгакова «Свет невечерний» – изд. Путь. М. 1917, а впрочем, вы ее верно читали.
Лампадки обожаю, особенно голубые, лунные, софийные.
Осенью вышла моя книжка «Морозные узоры» – рассказы в стихах и в прозе – отыщите в Москве – у меня ее нет. Напишите Ваше мнение. Жаль, много опечаток… «Ангел», говорят красится. Sic transit gloria mundi [88]. Хоть бы карточку Вашей Наташи мне прислали – не спрофанирую, не бойтесь. Ведь она вылитая Вы.
Не 20, а 22 года мы знакомы – с января 1901 г.
СПб Литейный 30 кв. 19 Георгию Петровичу Блоку для меня.
Садовской – Шереметевой
15 декабря 1923 г. Нижний Новгород, Тихоновская 27
Покоя не дает мне одна фраза в вашем письме, что вам нужна нравственная поддержка. За этой поддержкой обратились Вы ко мне и что получили? Глупое самодовольно-легкомысленное письмецо. Уж такая моя участь всегда отвечать на серьезные речи пошлостью.
Но я сам нуждаюсь в дружбе. Целый год провел в клинике и недавно воротился домой всё таким же беспомощным калекой. Будь я здоров, поселился бы в Москве и помогал бы Вам как-нибудь морально. А теперь я – навоз, негодный на удобрение. Но духом всё же не падаю и молюсь. Крепитесь и Вы <…>
Читали ли Вы вышедшую недавно переписку Победоносцева?[89] Рекомендую.
Садовской – Шереметевой
8 июля 1924 г. Нижний Новгород, Тихоновская 27
<….> Как Вы живете, дорогой друг? Укрепились ли духом? Я целый год с октября 1922 по октябрь 1923 прожил в Петербурге и чуть было не женился. Такая история…
Сейчас я ликвидирую себя во всех отношениях. Как писатель я кончился, как человек кончаюсь. Жить нашему брату можно только в прошлом. Крупная пенсия мне дает возможность пить чай с саговым медом и варить глинтвейн. Читать не хочется. За глинтвейном иногда читаю вслух стихи (чужие, конечно). Меня навещают приятели и дамы. Я очень люблю Екклезиаста и Вам советую читать его чаще. Он говорит, что самое лучшее, что может сделать человек, – это есть, пить и веселиться [90]. К сожалению, третьего номера программы нельзя выполнить по заказу…
Может быть, я скоро буду в Москве, и тогда увидимся.
Пишите. Знайте всегда, что я – Ваш верный друг и всегда готов Вам помочь, чем только могу. Вы бы приехали к нам. Вот бы наговорились! Кстати и Нижний посмотрите. <…>
Шереметева – Садовскому
17/30 июля 1924 г. Москва
Два года молчала, милый, старый и верный друг, и вдруг захотелось поговорить с Вами, как может говорить машина, в которую я обратилась. Так, кое о чем: об обывательщине, тяжелой жизни, детях, квартире и т. д. Нет, всё так надоело, так навязло в зубах, что и об этом не хочется.
Когда прочла Ваше письмо, мне несказанно захотелось увидеть Вас, это одно, а с другой стороны, явился страх, – да увидишься, и будет не о чем говорить, не будет ничего общего. По Вашему письму я ясно увидела, что, хотя вы и пишете, что Вы конченый человек, но Вы всё же живете, а я уже много лет как машина, которая делает то, что ей нужно делать, и не очень думает, ничего не желает, ничего не помнит.
Когда мне нужна была нравственная поддержка, и я обратилась к людям, вернее к одному человеку, с которым была связана целым рядом воспоминаний, но по его ответу я поняла, что ему не до меня, я решила, что сумею и сама жить, и стала автоматом.
...И все-таки мне очень хочется Вас видеть, пусть мы разошлись на жизненном пути, пусть вся жизнь прошла, что-то в далеком прошлом делает нас не совсем далекими друг другу. Мне особенно ясно вспомнилась весна в Нижнем, Волга, а, да что вспоминать…
Приезжайте, расскажу про всех. Как жаль, что Вы бросили писать. Напрасно.